О, милые юноши! Как я им завидовал! Завидовал не только их красивой и нежной одежде, завидовал стройности их стана, профилю, гордому и женственно-тонкому, завидовал им, жившим в невозвратное время красоты, благоуханий и полное изысканных упоений.
А больше всего я думал о любви. То есть я воображал, что совсем о ней не думаю, и не смею думать, а между тем думал только о ней. Когда я сознавал, что думаю о любви, ловил себя на этой мысли, я приходил в ужас. Зачем? Зачем? Неужели искать любви, какую может дать затянутое в корсет сердце барышни, дочери соседнего помещика или чиновника в ближнем городе? Любовь казалась мне чем-то ужасающим, недосягаемо-великим. Только такой любви я хотел; знал, что никогда не встречу ее, а потому не желал никакой любви, твердо решился никогда не любить.
Часто Акимовна, видя меня за книжкой на балконе летом или зимой у топящейся печки, молчаливого, занятого своими мыслями, покачивала головой и произносила поучительно:
Эх, голубчик вы мой! И все-то вы один да один. Человек молодой, красивый и никакой ему утехи. Жениться бы вам, батюшка мой, вот что. Молоду жену в покои привесть. И туманиться бы перестали.
Сначала я возмущался, вскакивал с места, приказывал Акимовне молчать. Потом мало-помалу привык к ее упорным речам, почти не слышал их, и только спокойно и однообразно отвечал:
Я никогда не женюсь, Акимовна.
Нельзя же было, в самом деле, объяснять ей мои мысли.
Шло время, мелькали недели и месяцы. Я жил в Погудке в мире моих любимых книг, который заслонял от меня и обветшалые, деревянные стены моего дома, и березовую рощу за тихим прудом, где у берега плескались желтые утята, и сморщенное лицо моей старой няньки.
Была у меня еще одна мечта, одно желание, которое, чем дальше шло время, тем становилось ярче. Но об этом после, тем более, что это желание было очень определенно и реально.
Неожиданное обстоятельство изменило мою жизнь и возмутило мирное течение моих грез.
II
Как-то в середине июня, а может быть, и позднее, потому что я помню, липы уже начинали цвести в моем саду, я вышел гулять после обеда. Шел, не замечая дороги, и, наконец, зашел так далеко, что сам удивился и обеспокоился. Место казалось мне совершенно незнакомым. К довершению удовольствия стало сильно темнеть, и пошел мелкий, тонкий дождь. Я не любил дождя и поежился. Идти назад было жутко. Я только что вышел из леса на опушку и возвращаться под темнеющую сырость черных деревьев мне казалось невозможным. Дождь усиливался, я уже чувствовал простудную дрожь в спине, между плечами, со мной не было даже зонтика.
Я взглянул вперед. За полем, сквозь мутную сеть сумеречного дождя, я различил что-то похожее на церковную колокольню, а поодаль, в лощинке, темнела деревянная кровля усадьбы. Из соседей я не знал решительно никого, не знакомился намеренно, и, хотя с презрительной жалостью думал о любви, на которую способна барышня-помещица, я, по правде сказать, никакой барышни никогда не знавал и в женском обществе не провел во всю жизнь и часу. Впрочем, робости у меня не было, и, если я так избегал всяких отношений с людьми, то единственно потому, что ничего от них не ждал, ничего такого, что было бы мне нужно или интересно.
Поэтому я, не смущаясь, направился к домику с деревянной кровлей, намереваясь попросить приюта от дождя и провожатого.
Старенький забор усадьбы был уже близок. Вдруг я заметил в нескольких шагах от меня темную фигуру под широким зонтиком.
Послушайте, окликнул я, извините, пожалуйста, тут можно пройти в усадьбу?
Да, можно, вон туда, направо.
Я заметил, что говорившая была женщина, скромно завернутая в синий шерстяной платок. Голова не покрыта, гладкие, очень темные волосы спускаются на шею тяжелым узлом. Я подумал было, что это горничная, но нет: слишком прост и ясен был ее голос; черты кругловатого лица, которое белело под зонтиком, показались мне прямыми, умными и нежными.
Я заблудился, продолжал я, приподняв шляпу. Вечер, идет дождь, я боюсь, что не найду дороги до ночи. Если б в усадьбе мне могли дать провожатого
Девушка взглянула на меня внимательно.
Пойдемте к нам. Я из усадьбы, дочь помещицы. Да идите сюда, под зонтик, дайте вашу руку, а то вы совсем вымокнете.
Я провел вечер в большой столовой усадьбы Лужков, за ужином и самоваром. Меня приняли приветливо. Помещица, Вера Ивановна Никитина, произвела на меня очень приятное впечатление сдержанностью и умной молчаливостью; к тому же дочь Варя была на нее необыкновенно похожа, а Варя сразу понравилась мне. Она держала себя просто, часто улыбалась, но не хохотала, и говорила слегка нараспев. Она не казалась слишком молоденькой, ей, вероятно, минуло года двадцать три. Тонкий, но не худощавый стан, покатые плечи были красивы, ясные глаза глядели тепло.
Да, можно, вон туда, направо.
Я заметил, что говорившая была женщина, скромно завернутая в синий шерстяной платок. Голова не покрыта, гладкие, очень темные волосы спускаются на шею тяжелым узлом. Я подумал было, что это горничная, но нет: слишком прост и ясен был ее голос; черты кругловатого лица, которое белело под зонтиком, показались мне прямыми, умными и нежными.