Язык у Генки был, что называется, «без костей», и придумывал свои ребяческие небывальщины мастерски так реалистично и ярко, что через некоторое время сам же свято верил в них. И еще в Генке жила неестественная для детей жалость к живому. Однажды он до истерики рыдал, увидев на дороге раздавленную лягушку, хотя этого добра вокруг было больше, чем надо. Генка не рвал цветы и не тащил охапками в дом букеты черемухи.
Такое поведение сына беспокоило отца и он пытался внушить ему, что в жизни нужно быть «не слюнтяем», не «жалостливой размазней», а человеком решительным, волевым. Постепенно усилиями общества и стараниями родителей из Лютикова вытравили жалость, и, как всегда бывает в таких случаях, она ушла, а на смену ей пришла жесткость, граничащая с жестокостью.
Но до того как в Генкином характере зазвучали металлические нотки, был в его жизни особый период, связанный с тем, что после возвращения из мест заключения отца в доме Лютиковых поселился дед Григорий. И с этой поры с лета 1956 года все в доме изменилось.
Разгоряченный игрой в лапту, Генка влетел в избу. У него от холода свело ступни ног, потому что вокруг дома еще лежал снег, осевший под весенним солнцем, но от этого не ставший теплее. Траверз железнодорожного полотна оттаивал раньше, и потому деревенские пацаны ранней весной собирались там, лишь только сходил снег и показывалась прошлогодняя увядшая трава, сквозь которую уже пробивались зеленые побеги новой. Когда становилось невмочь, то выбегали на само полотно и отогревали ноги на головках рельсов: к полудню они до тепла нагревались от солнца.
Вся семья сидела за столом. Во главе дед, позади него в углу на треугольной полочке икона. Лик Христа проступал из тьмы и сурово смотрел на мальчонку. По правую руку от деда сидел отец Генки, а мать управлялась с чугунками у зева русской печки.
Генка плюхнулся на своё место напротив деда, и тут же дедова ложка ударила по столешнице. Это была особая ложка, привезенная им из австрийского плена еще в первую мировую войну. Звук был резким и неожиданным, даже Генкин отец вздрогнул и посмотрел недоуменно. Дед Григорий месяц тому назад приехал с двумя деревянными, с коваными уголками, сундуками. В них было все, что осталось от зажиточного некогда семейства из трех сыновей Григория и четырех дочерей. Коллективизация «подгребла» двух старших, и они сгинули в приобских болотах, остались младший Михаил, да еще дочь, которую, вместе с зятем, те же немилостивые ветры истории загнали в Таджикистан.
Все это рассказал внуку дед в перерывах научения молитвенному слову и Христову Евангелию. Генка видел, что в одном, меньшем, сундуке, хранится дедова одежда: рубашки, кальсоны, словом неинтересное, а вот во втором, под тяжелым шерстяным одеялом лежали книги в черных и серых обложках с тиснеными крестами, отливающими лунным светом. Было там еще что-то, но дед как приехал, так никого к своим сундукам не подпускал, закрывая их на висячий замок. Когда деда дома не было, Генка пытался его открыть, но был застигнут отцом и отделался легкой поркой. Отец сказал, что если бы за таким занятием его застал дед, то быть ему нещадно поротому. Однако по-настоящему его еще не пороли, а он знал, как это «по-настоящему» порют. Видывал на спинах и на задницах своих друзей следы такого воспитания
После удара ложкой по столу последовал окрик деда:
А лоб кто крестить будет?
Генка вскочил и, как научил его дед, перекрестился трижды на икону. Кстати, икону дед вынул все из того же сундука уже в первый день его приезда.
Живете, как басурмане, ровно не крещены, ворчал дед. Ты-то, Михаил, ровно не в христианской семье рощён? Как это можно в доме без образа божьего жить? Совсем осатанели.
С той поры началась у Генки новая жизнь. Дед требовал соблюдения ежедневных норм православной жизни: краткая утренняя молитва перед завтраком, в обед и вечером, отходя ко сну. И еще он стал обучать мальчонку чтению по-церковнославянски. То была сущая пытка но, заканчивая первый класс, Генка уже разбирался в «титлах» и «фите».
На этот раз дед ничего не сказал. Он протянул свою узловатую, ширококостную руку к чугунку и взял из него, жаром пышущую картофелину в полопавшейся кожуре. Следом к чугунку потянулись руки других: сигнал к обеду был подан.
Генка, как ни голоден был, смотрел в рот деду: его удивляло, как он вместе с едой не съест свои усы и бороду, поскольку усы и борода были настолько густы, что скрывали собой губы, а дед ел так, что не открывал рта больше, чем требовалось. Ел он медленно, чинно, не спеша, не выказывая своего удовольствия или неудовольствия едой, и всем приходилось примеряться к этому неспешному ритму, поскольку встать из-за стола раньше деда не дозволялось. Это тяготило не только Генку, но и его отца, но власть деда была сильнее их совместного недовольства.
Только после трапезы, после того, как повернется спиной к столу и лицом к иконе и прочтет благодарственную молитву, скажет:
Невестка, ты хлеб-то нынче недоквасила, пресный хлебец-то получился. Или еще что-нибудь, по его мнению, важное и нужное, касательно пищи.