Всю долгую ночь Пафнутий прикладывал к опухшему лику тертый хрен, считал четверти и лопаты, бочки и ведра - горох, муку, масло, крупу, охал и на рассвете погнал на озеро обоз.
- А говорили, потеха у них на Переяславле, - молвил дьяк, провожая Сильвестра Петровича. - Хороша потеха - коли эдакими обозами жрут...
- Ты, Пафнутий Никитич, казне дороже обходишься! - заметил Иевлев. Куда дороже...
- Так зато ведь голова какая! - самодовольно согласился дьяк. - Меня хоть пытай, хоть режь, хоть огнем жги, хоть на виску вешай - не откроется вот ни столечко...
И показал на ногте, как ничего не откроется.
- Умен, за то и держат!
3. ДЯДЮШКА И МАША
Не сомкнувший глаз всю нынешнюю ночь, Иевлев задумался - где бы поспать хоть часок, и сразу же решил: поеду к дядюшке Полуектову - там всегда рады мне. Да и некуда было более ехать: матушка давно померла, батюшка чудит в дальней деревеньке. К богатым из друзей потешных - не хотелось. Куда худородному в расписные палаты. Да и друзья они, покуда в потешных, а дома - какие друзья! Там своя жизнь...
Задремывая на ходу, думая о том, что надо спросить у дядюшки, ехал медленно в давке кривых московских улочек, покуда не замахнулся на него дюжий детина кистенем, покуда не закричали луженые глотки - пади, поберегись, ожгу!
Конь встал на дыбы, рванулся в сторону. Мимо, в Кремль, думать боярскую думу - ехали бояре, кто верхом, кто в колымаге, дородные, бородатые, все со стражей, а стража - кто с протазаном, кто с кончаром, кто с алебардой. Торопились, били в литавры, разгоняли народ кнутами, а зачем торопились?
Иевлев, охолаживая коня ладонью, усмехнулся: торопились ждать в сенях, браниться у постельничьего крыльца, ябедничать, выхваляться, подлещиваться к слабоумному Иоанну, креститься в испуге, когда прогромыхает сапогами Петр Алексеевич...
Возле Печатного двора Иевлев спрыгнул на бревно, положенное у ворот, отворил калитку, переговариваясь с древним стариком-воротником, сам задал коню корм, вымыл руки у колодца, вошел в чистые сени дядюшкиного, в два жилья, дома. Сердце на малое время застучало, испарина выступила на лбу, но Сильвестр Петрович устыдил себя, встряхнулся, вошел в горницы, все уставленные цветами в горшках и горшочках, устланные половиками, тихие, светлые...
Родион Кириллович сидел в низком креслице у широкого слюдяного окна, читал толстую на застежках книгу. Увидев вошедшего, спросил дребезжащим старческим голосом:
- Кого бог послал? Поди ближе!
Иевлев назвался, сердце опять заколотилось - сейчас выбежит она. Но она не шла. Старик, схватив костылек, мелко переступая слабыми ногами, захромал навстречу, обнял и долго с нежностью всматривался в обветренное, посеревшее от усталости юное еще лицо.
- Сильвеструшко! Вот бог радости послал...
И захлопотал:
- Кафтан долой! Застудишься, горячкой занеможешь! В сухое переоденься. Маша, да куда ты запропала, беги скорее, неси платье сухое...
Марья Никитишна, дядюшкина названная дочка, сирота - родственники ее сгорели вместе с избой в Белом городе в летний пожар, - вся зардевшись, не поклонившись даже Сильвестру Петровичу, принесла сухое дядюшкино платье турский кафтан с меховой опушкой, сафьяновые шитые туфли с загнутыми носками, белье, охнула, убежала. Иевлев стоял неподвижно - до чего красива стала названная сестра. Дядюшка взглянул на него, проводил Машу взглядом, вздохнул, сказал:
- Идет, идет время, вот и в невесты выросла Марья...
- Сватают? - спросил Иевлев и испугался того, что спросил.
Родион Кириллович покачал головой:
- Кто сироту посватает? Был бы я богат, а то ведь, сам знаешь, всего и имения, что рухлядишки вот в дому...
Говорил, а глаза смотрели пристально, словно бы испытывая.