Всего за 129 руб. Купить полную версию
Что в дальнейшем и подтверждалось и не изредка вовсе, а многажды.
Доказательств чему смотрите же более чем достаточно.
То есть работ ворошиловских.
И дыхания в них. И света.
И движения вглубь и ввысь.
А однажды сидели мы с ним, как это слишком уж часто в прежние времена с нами бывало, в печали, а может быть, и в тоске, с нищетою накоротке, совершенно без средств, столь нужных людям для существования, говоря простым языком, всем на свете сразу понятным, чётким, жёстким, суровым и внятным, без единой копейки денег.
Было это, пожалуй, вскоре после истории с нырянием ворошиловским в сокольническом пруду.
Ну конечно, всё тем же летом, в шестьдесят девятом году.
И пора была, разумеется, тёплой. Пора в преддверии городской, надолго, жары. Солнечная. Цветущая. С птичьими дружными песнями и зелёной, свежей, приветливой молодой окрестной листвой.
А мы в эту пору томились. Оба. Просто не знали, куда нам себя девать. Нечего нынче скрывать. Не было в душах покоя. Бывало ведь и такое. И не такое бывало. И проходило помалу. Всякое с нами бывало. Может, облюбовала доля нелёгкая нынешний, звоном трамваев пронизанный, словно красною нитью прошитый, стежками неровными, день? Куда в нём бред заоконный свою отбрасывал тень?
Ворошилов, сумрачный, тихий, осунувшийся, докуривал слежавшиеся остатки своего привычного «Севера».
Если так и дальше пойдёт, если сложится всё потом для него неудачно, то примется, огорчившись, надувшись, отыскивать свои же окурки в пепельнице глядишь, и хватит ещё на две или даже на три коротких, на нервах, затяжки.
Для поддержания духа, в горький час, у себя и у друга, включил я старый проигрыватель и поставил пластинку цыганские, весь набор, с перебором, песни и романсы, любимые нами, в исполнении заграничного, удалого, лихого, буйного, а-ля рюс, отчасти, с акцентом, непонятно каким, с оркестром разухабистым, струны рвущим, разрывающим людям сердца во хмелю, в гульбе воспаряющим к небесам, вовсю восхваляющим страстей роковые сплетения и глубины их океанские, на земных просторах широких, в измерениях зазеркальных и в таинственных звёздных высях, певца Теодора Бикеля.
Эту пластинку странную, модную в нашей компании, слушали, под настроение, мы частенько, особенно выпив.
Заезженная, затёртая, она скрипела, шипела, и голос певца иностранного с натугой, с трудом немалым, пропадая и возникая, прорывался сквозь скрип и шип.
Но на сей раз нам и цыганщина, понимал я, не помогала.
Уже на третьей, с призывами к неведомым далям, песне выключил я проигрыватель, снял пластинку, ненужной ставшую, молча сунул её в конверт и поставил на полку, к прочим, тем, что были тогда у меня, пусть немногим и тоже заигранным, но зато и хорошим пластинкам, не до музыки нам, с глаз долой.
Ворошилов ходил по комнате и о чём-то сосредоточенно, лоб наморщив и шевеля то и дело губами, думал.
Подошёл он к двери балкона, открытой настежь с седьмого нашего этажа куда-то туда, в простор, столичный, и подмосковный, а может быть, и вселенский, и оттуда, из этого радостного, несмотря ни на что, простора, сюда, в эту комнату, к нам, долетал разгонистый, тёплый, но всё-таки хоть слегка освежающий, приносящий с собою некие смутные намёки на что-то хорошее, подбодрить нас, наверно, желающий, приветливый ветерок.
Стоял он в дверном проёме, сутулясь, пристально вглядываясь в одному ему только и видимую сейчас далёкую точку, поверх кварталов жилых и зелёных вершин деревьев.
Потом, в неожиданно плавном развороте, всем корпусом, сразу, повернулся Игорь ко мне.
В глазах его, прояснившихся, загоревшихся жарким пламенем, с нахлынувшим вдохновением, прочитал я тогда озарение.
Старик! сказал Ворошилов и перевёл дыхание с шумом. Володя! Друг!
Что случилось? поднял я взгляд на него. И понял: случилось.
Я знаю, что делать! Знаю!
Что ты знаешь?
Всё!
А точнее?
Знаю всё! Сказать?
Говори!
Болшево! произнёс Ворошилов, как заклинание.
Что Болшево? Ну и что Болшево? Почему?
Болшево! чётко, торжественно сказал Ворошилов. Бол-ше-во! И всё тут. И только Болшево.
И тогда я сказал:
Поясни.
Поясняю, кивнул, в знак согласия, головой удалой Ворошилов. Поясняю. Слушай внимательно. Мы поедем сегодня в Болшево. Там ты знаешь об этом дом творчества кинематографистов. И там-то наверняка сейчас есть мои знакомые.
Я вначале насторожился, а потом кое-что припомнил.
В своё время Игорь с отличием, всем на радость, друзьям, и родителям, им гордившимся, и сокурсникам, средь которых был он звездою настоящей, окончил ВГИК, получил диплом киноведа, работал по специальности и многих советских киношников, действительно хорошо и довольно давно уже, знал.
И немалое, даже внушительное, так точнее будет, число людей из этой среды относилось, по старой памяти, к Ворошилову с явной симпатией, и многие, по-человечески, даже любили его, а некоторые, их меньше было, но всё-таки были такие энтузиасты, и ценили его, по-своему, разумеется, как художника.
Ворошилов по-деловому, с каждым словом своим всё более оживляясь и становясь, на глазах, героем, воителем, всяких недругов победителем, возвышаясь на фоне стен, что увешаны были его многочисленными картинками и работами наших общих с ним друзей, развивал свою мысль: