А может, это был просто последний отблеск солнца.
— Да я же так, — разгибаясь и отодвигаясь от меня, лениво процедил тот, кого назвали Урагхом, — пошутил слегка, надо же его развлечь чем-то.
— Ещё раз пошуткуешь не к месту и не ко времени, — всё так же, с металлическим нажимом, предупредил Гхажш, — можешь кое-что потерять!
Почему-то я подумал, что он говорил о голове.
— Тебе его до самого конца тащить и охранять. И, если понадобится, на себе, — продолжал Гхажш. — Так что лай свой процеживай, а лучше завяжи язычок в узел и помалкивай, пока не спросят. Головой отвечаешь. Ясно?
Урагх не ответил. Стоял, ссутулившись, нахохлившись, словно бойцовый петушок и, как и было приказано, помалкивал.
— Я спросил, ясно?! — мне подумалось, что сейчас Гхажш прыгнет и вцепится Урагху в горло. Зубами. Или выхватит свой кривой клинок и расшинкует того на три четверти, словно свинину к солёному рулету. Рукоять над левым плечом Гхажша даже задрожала. Просилась.
Урагх выпрямился и сразу стал не просто большим, огромным, на голову выше Гхажша. Руки вытянулись вдоль туловища, до колен. Не вру, честное слово! И отчеканил: «Так есть! Ясно! Тащить, охранять, при необходимости нести, молчать, отвечать на вопросы! Ты приказываешь — я подчиняюсь!» И гулко стукнул кулаком в выпяченную грудь.
— То-то же, — уже почти обычным весёлым голосом ответил ему Гхажш и тоже приложил кулак к груди, там, где сердце, — расслабься. Гху-ургхан, отдай ему верёвку. Что на стоянке?
— Хорошо всё на стоянке, — проворчал Урагх, принимая шнур от вскочившего, словно подпрыгнувшего, Гху-ургхана и наматывая его на кулак, в мою голову размером, — никакого лишнего шороха за всю неделю. Турогх утром оленя молодого завалил, двухлетку, сегодня мясо жареное есть будем.
Мой рот мгновенно наполнился тягучей слюной, а перед взором возникло восхитительное, очаровательное видение. На продолговатом коричневом глиняном блюде передо мной лежала запечёная оленья нога. Нога была пошпигована свиным салом, чесноком, обложена петрушкой, посыпана тмином и семенами укропа, и над ней подымался жгучий пряный парок. Ноздри мне щекотал острый запах луковой, с розмарином и базиликом, подливки, а к нему примешивался аромат горячего пшеничного каравая, что напластанный крупными ломтями лежал прямо на столе рядом с блюдом.
К действительности меня вернул грубый смешок Урагха: «Гху-ургхан! Растёшь парень. С друзьями-то отметишь?»
— Всяко, — вдруг почему-то солидным басом отозвался Гху-ургхан, но мне показалось, что он засмущался и даже зарделся. Впрочем, про «зарделся» я утверждать не могу: в начинающихся сумерках под слоем устрашающей раскраски разглядеть это наверняка было невозможно. Просто мне так почудилось.
— По глоточку разрешу, а всё остальное — дома. Бери малого на руки, Урагх, и пошли к ребятам, а ты, — это Гхажш уже Гху-ургхану сказал, — прибери тут всё за нами, потом придёшь.
Гху-ургхан прижал кулак к сердцу и кинулся зарывать мой давешний мешок с вонючим тряпьём. Я ещё успел заметить, что вместо лопаты он достал из какой-то своей сумки что-то вроде кожаной беспалой рукавицы, обрамлённой плоским железным ободом.
— Чего его нести-то? — спросил Гхажша Урагх, сграбастал меня, как был, комком в покрывале, и легко, словно я и не весил ничего, вспрыгнул на обрывчик. — Сам не дойдёт?
— Голый он, одёжку его я там по лесу разбросал. В зверски рваном виде. Найдут — подумают, что звери съели.
При этих словах мне стало жаль моей одежды: новенькой добротной куртки брийского сукна, сорочки тонкого форностского льна и форностского же, не домашнего, шитья. У сорочки был отличный кружевной воротник, ни у кого такого не было. Тедди мне страшно завидовал и говорил, что я неисправимый щёголь.