Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить. На прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы ещё чокнулись стаканами, но грустно пилось, как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьём на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин ещё что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Двери скрипнули за мною
Один з найдорогоцінніших скарбів сибірського засланця І. І. Пущіна
Сцена переменилась.
Я осужден: 1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился, наконец, с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог49. Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьёва50 и отдаёт листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было:
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединённый,
Печальный, снегом занесённый,
Твой колокольчик огласил.
Молю святое провиденье:
Да голос мой души твоей
Дарует то мне утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней.
Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог его обнять, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнании. Увы, я не мог даже пожать руку той женщины, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла моё чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось.
Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого пред самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла наконец исполнить порученное поэтом. По приезде моём в Тобольск в 1839 году я послал эти стихи к Плетнёву51; таким образом были они напечатаны; а в 1842-м брат мой отыскал в Пскове самый подлинник Пушкина, который теперь хранится у меня в числе заветных моих сокровищ.
Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого пред самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла наконец исполнить порученное поэтом. По приезде моём в Тобольск в 1839 году я послал эти стихи к Плетнёву51; таким образом были они напечатаны; а в 1842-м брат мой отыскал в Пскове самый подлинник Пушкина, который теперь хранится у меня в числе заветных моих сокровищ.
В своеобразной нашей тюрьме я следил с любовью за литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являвшимися в свет, получая почти все современные журналы. В письмах родных и Энгельгардта, умевшего найти меня и за Байкалом, я не раз имел о нём некоторые сведения. Бывший наш директор прислал мне его стихи «19 октября 1827 года»:
Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы.
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои,
И в счастье, и в житейском горе,
В стране чужой, в пустынном море
И в тяжких пропастях земли!
И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребённых, которых они не досчитывали на лицейской сходке.
Впоследствии узнал я об его женитьбе и камер-юнкерстве; и то и другое как-то худо укладывалось во мне: я не умел представить себе Пушкина семьянином и царедворцем; жена-красавица и придворная служба пугали меня за него. Всё это вместе, по моим понятиям об нём, не обещало упрочить его счастье.
Проходили годы; ничем отрадным не навевало в нашу даль там, на нашем западе, всё шло тем же тяжёлым ходом. Мы, грешные люди, стояли как повёрстные столбы на большой дороге: иные путники, может быть, иногда и взглядывали, но продолжали путь тем же шагом и в том же направлении
Между тем у нас с течением времени, силою самих обстоятельств, устроились более смелые контрабандные сношения с Европейской Россией кой-когда доходили до нас не одни газетные известия. Таким образом в генваре 1837 года возвратившийся из отпуска наш плац-адъютант Розенберг зашёл в мой четырнадцатый номер. Я искренно обрадовался и забросал его вопросами о родных и близких, которых ему случалось видеть в Петербурге. Отдав мне отчёт на мои вопросы, он с какой-то нерешительностью упомянул о Пушкине. Я тотчас ухватился за это дорогое мне имя; где он с ним встретился?
как он поживает? и проч. Розенберг выслушал меня в раздумье и наконец сказал:
Нечего от вас скрывать. Друга вашего нет! Он ранен на дуэли Дантесом и через двое суток умер; я был при отпевании его тела в Конюшенной церкви, накануне моего отъезда из Петербурга.