Несколько покупателей приходили в будние дни, но, оглядев башмаки, заверяли, что, может, и купят товар, но больше не появлялись. По воскресеньям, когда к нам приходили родственники, после нескольких рюмок самогона и угощения дед выносил башмаки, предварительно вытерев их своей большой рукой, и, расхваливая кожу и работу, предлагал их на продажу. Расхваливание начиналось с того, что это башмаки австрийского производства времен Первой мировой войны и что счастливчик, который их купит (а не купить их может только дурак), никогда их не сносит, поскольку они вечные. Так философствовал дед. Этот бесконечный торг, а не желание потенциальных покупателей заплатить совсем смешную цену в 25 рублей, которую установил дед и от которой не отступался ни на шаг, утомлял его самого, и он не понимал, как можно упустить такой товар. Но время шло, башмаки и дальше пылились в чулане и выносились для покупателей только по воскресеньям, что не помогало желанию деда от них избавиться.
Польский период почему-то больше еврейский (несколько еврейских семейств в Базаре, несколько евреев-менял, которые ехали в села и обменивали обиходные домашние вещи на зерно, сахар и другие продукты). Это время также связано с эмиграцией в Северную и Южную Америку, а также с возвращением некоторых оттуда с деньгами, американской одеждой, патефонами, пластинками и ощущением немеряного богатства.
Советский с проникновением русского языка, райкомом и колхозами, огромными щитами с советскими лозунгами и портретами вождей. Собственно, войсковые части напоминали всем про оккупацию, русский язык про чужое присутствие, кондитерская фабрика подслащивала горькую советскую действительность, автобусный парк, как мог, сокращал расстояния большой родины, ремзавод, как мог, ремонтировал сельскохозяйственную технику для тружеников села, сельхозхимия, как могла, засыпала поля химикатами.
Мое детство прервалось летом 1972 года, когда заболела моя бабка. Болезнь была продолжительной, и дед был вынужден часто ездить в Чортков, в больницу. Я ночевал у соседей и у родственников. В какой-то момент мне это начало нравиться: никто меня не опекал, никто не следил, ел я или нет. Целыми днями я бродил вдоль речки, или в садике Яворской, или на пригорке возле клуба.
Садик Яворской как раз соседствовал с нашим огородом. Как только я выбегал на тропинку возле сарая, я попадал на запретную территорию. Сад Яворской был местом дурноватой и страшной бабы, ходившей от дома к дому и стягивавшей на свой двор всякий хлам, который прятала в доме или еще где-то. Зимой она жила неизвестно где, а летом и осенью бродяжничала без всякой цели.
Возле дома все заросло травой, земля была влажной, здесь на самом деле ощущалось какое-то одиночество, запустение. Изредка Яворская наведывалась в свой дом, в ее саду было полно детворы, которая играла в прятки или искала груши. В тот момент Яворская вспоминала, что она и есть владелица этого дома и сада, поднимала такой крик, что слюна брызгала из-под ее редких и гнилых зубов, бегала за нами, изгоняя нас со своего подворья, поросшего лопухами, сорняками и кустами бузины. Потом быстро успокаивалась, садилась на пень трухлявого дерева и смотрела на нас, выглядывавших изо всех углов в ожидании этой бесконечной игры.
Яворская, сидя на пне, покрикивала на нас, но уже не так агрессивно.
Яворская умерла где-то в конце 70-х. Несколько соседей похоронили ее. Последние месяцы своей жизни Яворская провела в семье, которая о ней заботилась и которой она доверяла.
Яворская, сидя на пне, покрикивала на нас, но уже не так агрессивно.
Яворская умерла где-то в конце 70-х. Несколько соседей похоронили ее. Последние месяцы своей жизни Яворская провела в семье, которая о ней заботилась и которой она доверяла.
Потом сад выкорчевали для постройки нового дома, где Яворская уже никогда и ни с кем не будет ссориться.
Речушка нравилась мне в том месте, где я пробегал возле дома пьяницы Кухарского, он обычно лежал на своем дворе в траве и что-то кричал мне вслед. Я прибавлял скорость, опасаясь его. Мимо старой мельницы, вдоль к мостику, который ведет в Заводы, потом резко вправо, а там в заросли.
Вечером приезжал дед и забирал меня домой.
Однажды он приехал подавленный и огорченный и сказал, что бабку ожидает тяжелая операция.
Теплым летним вечером мы готовили себе ужин, вернее, дед по-быстрому пожарил яичницу и принес с грядок несколько помидоров, большой огурец и зеленые перья лука. Нарезая овощи для салата, он рассказал, что по окончании войны их часть перебросили в Венгрию, на озеро Балатон, где он и заканчивал свою службу поваром.
Мне не очень нравилось, что дед был в армии простым поваром, но яичница вкусная, салат тоже, а чай душистый.
Дед спрашивает: буду ли пить чай.
С полным ртом отвечаю: угу.
Наломав малиновых прутьев, дед кидает их в заварку.
Мы готовим чай на керогазе, и я помешиваю заварку малиновым прутиком, который дед приготовил для меня. Время от времени я вынимаю прутик, жду, пока он остынет, и тогда облизываю его. Кисло-малиновый прутик обжигает мне нёбо, но я терплю.