У Михайлины мы бывали не часто, лишь по поводу рыбьего жира.
Мне больше нравилось навещать бабкину родню по праздникам. Как правило, в начале осени мы выбирались вчетвером дед, бабка, дядя Федя (брат моей матери, имя которому дали в честь погибшего) и я в соседнее село Палашовку, по местному Павшовка. Там родилась бабкина мать Юлия Погребная, которая вышла замуж за вдовца Онуфрия Погребного, уже имевшего двух детей. С ней он нажил еще троих Василия, Анну и Федора. Их брак длился не слишком долго, ибо Онуфрий начал пить и в конце концов очутился в той же Павшовке у своей старшей дочки от первого брака. Там, кажется, и умер, там и похоронен. Прабабка с тремя малыми детьми осталась одна, занимаясь небольшим огородом возле дома и имея еще небольшое поле, которое ей досталось в качестве подарка от родителей. Так что жилось ей нелегко. Бабка рассказывала, что ее мать, возвращаясь летом поздно с работы, собирала сонных детей и кормила тем, что удавалось спрятать во время обеда у хозяина.
У нее были два брата, Роман и Василий, и сестра Параска. Все жили в Павшовке один возле другого
Храмовый праздник в Павшовке был 28 сентября, как говорили, на первую Матерь Божью. Конец сентября еще был теплым, идти до Павшовки нужно было мимо кирпичного завода. Я держался за руку бабки позади деда, который постоянно закашливался и останавливался передохнуть. Федор, почти не выпуская дым, курил всю дорогу любимую львовскую «Верховину».
Сперва заходили к дяде Василию, которого дед называл «пролетариятом» за его демократизм и широкую душу. Его жена тогда болела рассеянным склерозом, и все хозяйство вела младшая дядина дочка Вера с мужем, которого все называли москалем, хотя он был с Винничины и, как позже выяснилось, беспросветным пьяницей. У Веры с москалем было двое сыновей. Старший не очень удачный, а младший живой и нормальный парень. Они оба мне нравились. После гостей дядя Василий всегда нас чем-то радовал. Часто в порванной сумке бабка несла молодого кролика, белого или серого. Серые мне нравились больше, потому что у белых были красные глаза и розовые носы. Дома дед мастерил для кролика отдельную клетку, а мне вменялось в обязанность его кормить. Это длилось несколько недель, потом я утрачивал интерес.
Из гостей возвращались пешком.
Сумерки накрывали речку Джуринку, кирпичный завод, и только холмы села Базар кое-где светились слабым светом, в эту осеннюю пору часто опускался легкий туман. Федор, как правило, напивался, и дед, тоже в подпитии, вел с ним «разъяснительную» работу. Бабка несла в сумке кролика и расспрашивала меня, буду ли я за ним смотреть. Я отвечал утвердительно, но она мне не верила, и я сам себе не верил.
Как-то осенью я страшно простудился. Не помогала ни медсестра, ни уколы, которых я больше всего боялся. Кашель был сухим, и бабку беспокоило то, что у меня может случиться астма. Кто-то посоветовал ей привести меня поутру, еще до прихода работников, на ферму, в хлев, где и дать мне возможность подышать час овечьими испарениями, и повторить несколько раз. После этого должно полегчать. Еще советовали смазать грудь жиром только что пойманного и убитого пса, от чего бабка наотрез отказалась, ибо пес творение Божье. Я также обрадовался оттого, что не буду, как старик Якимец, пахнуть псом. (В голове вертелось и то, что кто-то ведь должен был его убить и чей это будет пес.)
Почти всю неделю мы вставали до рассвета, около трех часов утра. Бабка разжигала печь и грела чай. Свет она не включала. Поэтому, подбрасывая уголь и дрова в печь, она открывала дверцы и позволяла языкам пламени увеличиваться и прыгать по стенам, а потом снова загоняла их в печь. Стояла поздняя осень с дождями, холодными ветрами, болотом, однако по утрам легкий морозец сковывал грунт, на дороге были видны следы колес грузовиков и тракторов, а утратившая свой цвет и запах патока с мерзлой конской мочой и навозом обозначали путь, по которому прошедшим днем возили корм колхозным коровам и лошадям. Мы действительно приходили задолго до первых рабочих фермы. Бабка предварительно обо всем договорилась с далеким родственником, он оставлял для нас в условленном месте ключ. В хлеву было несколько сотен овец.
При входе внутрь первое, что ударяло, был затхлый овечий воздух, пропитанный запахом соломы, мочи и помета. Овцы были отгорожены одна от другой досками. Там и тут встречались молодые овечки, которых я видел на церковных мозаиках, правда, от церковных они отличались тем, что к шерсти их задних ног прилип помет, напоминавший шоколадные горошины.
Бабка усаживала меня на доску, и я должен был вдыхать овечий воздух и овечий смрад.
Почти недельная терапия дала свои результаты я начал лучше откашливаться, и мы перестали ходить туда по утрам.
Чортков для меня поделен на три часовых измерения австрийское, польское, советское и на несколько важных топографических точек: железнодорожный вокзал, автостанция, ратуша с часами и торговые ряды.
Австрийское в первую очередь связано с австрийскими башмаками. Сначала дед держал их на чердаке, по-местному на вышке. Не знаю, откуда он их принес, вполне возможно, достал у кого-то в селе или купил на базаре в Чорткове или Бучаче. Они были грубыми, с коваными накладками на пятках и носках, с металлическими заклепками, тяжелые (ибо я их не мог поднять), рыжего цвета, в пыли. Они одиноко стояли в отдельно отведенном для них месте. Сначала дед хотел их носить сам, но они были тяжелыми и растирали в кровь ему ноги. Тогда он решил их продать.