То, что его уволили, конечно, безобразие, и этого про «Печатников Кэллахэн» я не забыл, и оно еще одно черное перо в плюмаже на моей шляпе «успеха». Ибо, в конце концов, что есть успех? Убиваешь себя и нескольких других, чтоб забраться на вершину своей профессии, так сказать, чтоб, когда достигнешь зрелости или немного позже, мог бы сидеть дома и возделывать свой садик во блаженстве; но к тому времени, раз ты изобрел какую-нибудь усовершенствованную мышеловку, через весь твой садик несутся толпы и топчут тебе все цветы. С этим-то как?
II
Перво-наперво, Коламбиа отправила меня на подгот в Нью-Йорке, чтоб я подтянул себе оценки по матёме и французскому, предметам, которые в Лоуэллской средней школе я сам по себе проглядел. Подумаешь, я только по-французски и говорил до шести лет, поэтому, само собой, с самого начала там мне светила пятерка. Матёма это основа основ, любой кэнак считать умеет. Подгот на самом деле был продвинутой средней школой под названием «Школа Хорэса Манна для мальчиков», основанной, кажись, старым чудиком Хорэсом Манном, и отличная это школа была, с плющом по гранитным стенам, с газонами, беговыми дорожками, теннисными кортами, спортзалами, жизнерадостными директорами и преподами, вся на высоком холме, глядящем на парк Ван Кортлендта в верхнем Манхэттене Нью-Йорка. Ну, коль скоро ты там ни разу не была, к чему утруждаться подробностями, разве что можно сказать: стояла она на 246-й улице Нью-Йорка, а я жил у своей бабчихи в Бруклине Нью-Йорка, ежедневная поездка в два с половиной часа подземкой в один конец.
То, что его уволили, конечно, безобразие, и этого про «Печатников Кэллахэн» я не забыл, и оно еще одно черное перо в плюмаже на моей шляпе «успеха». Ибо, в конце концов, что есть успех? Убиваешь себя и нескольких других, чтоб забраться на вершину своей профессии, так сказать, чтоб, когда достигнешь зрелости или немного позже, мог бы сидеть дома и возделывать свой садик во блаженстве; но к тому времени, раз ты изобрел какую-нибудь усовершенствованную мышеловку, через весь твой садик несутся толпы и топчут тебе все цветы. С этим-то как?
II
Перво-наперво, Коламбиа отправила меня на подгот в Нью-Йорке, чтоб я подтянул себе оценки по матёме и французскому, предметам, которые в Лоуэллской средней школе я сам по себе проглядел. Подумаешь, я только по-французски и говорил до шести лет, поэтому, само собой, с самого начала там мне светила пятерка. Матёма это основа основ, любой кэнак считать умеет. Подгот на самом деле был продвинутой средней школой под названием «Школа Хорэса Манна для мальчиков», основанной, кажись, старым чудиком Хорэсом Манном, и отличная это школа была, с плющом по гранитным стенам, с газонами, беговыми дорожками, теннисными кортами, спортзалами, жизнерадостными директорами и преподами, вся на высоком холме, глядящем на парк Ван Кортлендта в верхнем Манхэттене Нью-Йорка. Ну, коль скоро ты там ни разу не была, к чему утруждаться подробностями, разве что можно сказать: стояла она на 246-й улице Нью-Йорка, а я жил у своей бабчихи в Бруклине Нью-Йорка, ежедневная поездка в два с половиной часа подземкой в один конец.
Ничто не смущает молодых оболтусов, даже теперь, вот как мне это удавалось: типичный день:
В первый вечер перед первым днем школы я сижу за своим обширным столом, поставленным посередине моей комнаты с высоким потолком, величественно выпрямившись на стуле с ручкой в руке, передо мной разложены книги, подпертые благородными бронзовыми упорами, найденными в подвале. Это совершенно формальное начало моего поиска успеха. Я пишу: «Дневник. Осень, 1939, 21 сентября. Мое имя Джон Л. Дулуоз, вне зависимости от того, насколько мало это может значить для случайного читателя. Вместе с тем считаю необходимым предоставить некое подобие объяснений материальному существованию этого Дневника» и прочее подобное школярство, за чем следует: «И я неким манером извинюсь за использование пера и чернил». («Хо-хм! думаю я. Ей-бо! Да чтоб мне, Пемберброук!») И после чего прибавляю чернилами: «Похоже, такие люди, как Тэкери, Джонсон, Дикенз и прочие, вынуждены были составлять обширные тома пером и чернилами, и, невзирая на тот факт, что я нескромно признаюсь в некоторой степени сноровки при печати на машинке, чувствую, что не должен продолжать свои литературные предприятия с той легкостью, какая машинке под стать. Я ощущаю, что возвращение к старому методу неким манером оставит безмолвную дань тем старым гладиаторам, тем бессмертным душам дневникового журнализма. Постойте ж! Я никоим образом не предполагаю, будто причислен к их сонму, но лишь то, что было хорошо для них, должно всенепременнейше устроить и меня».
Покончив с этим, я спускаюсь в цокольный этаж, где моя прамачеха Тетя Ти Ма обустроила себе гнездышко, как цыганская смесь с драпировками, и висящим бисером в дверях, и кружевными салфеточками викторианского стиля, тысячей кукол, удобством, красиво, чисто, опрятные кресла, читает себе газету, большая толстая счастливая Ти Ма. Муж ее Грек Ник, Эвенгелакис, с которым она познакомилась и за которого вышла в Нэшуа, Н. Х., после смерти Па моей собственной матери. Ее дочь Ивонн, голубоглазая компаньонка своей матери, замужем за Джои Робертом, который каждый вечер возвращается с «Ежедневными известиями» домой в одиннадцать с работы на транспортном складе, садится в своей футболке за кухонный стол и читает. Там, внизу, у них для меня всегда есть могучие, огромные стаканы молока и прекрасные Песочные Тартинки от бруклинского «Кушмена». Они говорят: «Давай-ка ложись пораньше, Джеки, завтра школа и тренировка. Сам же знаешь, что Мама говорила, надо стараться». Но прежде чем лечь в постель, наевшись пирожного-морожного, я готовлю себе обед на завтра: всегда один и тот же: мажу себе один сэндвич просто маслом, а другой арахисовым и конфитюром, и добавляю фрукт, либо яблоко, либо банан, и заворачиваю все красиво, и кладу в сумку. Затем Ник, Дядя Ник, берет меня за руку и говорит: «Когда у тебя будет побольше времени, я расскажу тебе еще про Отца Коглина. Если еще книжки нужны, в подвале много. Глянь вот эту». Он вручает мне пыльный старый роман Жюля Ромэна под названием «Экстаз», нет, мне кажется, «Восторг». Я беру его с собой наверх и присовокупляю к своей библиотеке. Моя комната не отделяется от комнаты Тети Ивонн ничем, кроме громадной двойной стеклянной двери, но цыганские портьеры на месте. В моей комнате есть непригодный к использованию мраморный камин, в алькове небольшая раковина и громадная кровать. Из огромных бруклинских Томас-Вулфовых окон я вижу в точности то, что всегда видел Вулф, даже в этом самом месяце: старый красный свет, падающий на окна бруклинского склада, откуда мужчины высовываются на подоконниках в одних майках, жуя зубочистки, пока у них перерыв.