О, будьте так добры! Унция простёрла к чудесной Птице руки. Как мне добраться до блестящего хребта? Он где-то внутри меня, но где именно
Конечно, буду добра! весело пропела Птица. Я всегда добра! Но какой хребет ты имеешь в виду, детка?
Унция спохватилась, что сказала глупость, и надо было спрашивать про Взгляд и Голос, но тут же решила, что и такой вопрос неверен, а следует признаться, что ей нужен Октавиан. Но, пока размышляла, Птица исчезла, и только белоснежные искры планировали вниз там, где горело сияние.
«Вот и всё», ёкнуло сердце. Но в тот же момент Птица вспыхнула немного левее и выше прежнего места.
Очень хорошо! пропела так, словно никуда не исчезала. Очень, очень хорошо, повторила радостно. Из всех грёз, что до меня сегодня добрались, ты мне больше всех по душе, и у тебя есть полное право сбыться прямо сейчас. Но я бы на твоём месте ещё подождала.
А ещё это сколько? похвала ободрила принцессу.
А тебе сколько лет?
Тринадцать.
Ты меня не поняла, Птица поглядела одним глазом. Вот именно ты когда появилась?
А-а-а дошло до Унции. Около месяца назад.
Ну, месяц для хорошей мечты вообще ничто, потерпи хотя бы годик.
О, нет, так долго я не вынесу! взмолилась она. Что я буду делать?
Ты же любишь петь, Птица потрясла хвостом, сбрасывая на землю часть блеска. Вот и построй себе амфитеатр.
Принцесса смешалась, не зная, что ответить на такое странное предложение.
Сделай, как я говорю, Птица расправила крылья. И я сама буду навещать тебя чаще, чем ты думаешь!
Сияние окутало со всех сторон, понесло вверх, и островок чудесного сада превратился обратно в звезду, а вокруг загорелся целый океан звёзд. О, это были те самые звёзды, что держали Унцию на кончиках лучей, когда она выпала из окна, те радужные волны, что прибили её к островку цветочной клумбы.
«Неужели и океан, и озеро, и сад всё это я?» подумала она и закрыла глаза. А когда вновь открыла, то уже сидела на вершине высокого, цветущего холма. Вокруг, насколько хватало глаз, пестрели сады и зеленели поля, а на горизонте маячило гигантское алоэ, уходящее верхушкой в перламутровые облака.
Октавиан, которого Унция так разыскивала, был далеко от Родного острова, в портовом городе Европы, куда попал буквально по милости опекунского совета. А произошло следующее: когда они с принцессой пробовали радугу, один её конец приклеился к его щеке, а другой так и остался в уголке рта новой подружки. И, когда посыльный вернулся на кухню, повара и поварихи тут же его обступили, рассматривая радужный блеск, сочившийся прямо из кожи. А поскольку еда для главных опекунов осталась на огне без присмотра, она побродила, да и сбежала, лишив всех важных персон ужина.
Сначала мальчика, как и взрослых, виновных в саботаже, хотели бросить со скалы акулам-людоедам, но вняв мольбам матери, лучшей в городе поварихи, заменили казнь ссылкой и посадили на первый корабль, уходивший с острова.
Когда судно отчалило, люди вокруг увидели прозрачную, мерцающую радугу, растянувшуюся над заливом. Один её конец, пронзая палубу, исчезал в трюме корабля, а другой скрывался в амбразуре Зелёной башни.
Сам Октавиан не задавался вопросом, отчего в помещении, где нет ни одного иллюминатора, так светло. При этом он постоянно думал о золотоволосой девочке с радужной улыбкой.
Вообще, относя принцессе обед, он понятия не имел, кому его несёт. Семья старого тромбониста была одной из тех немногих семей в городе, где посещение музея с живым экспонатом считали настоящим позором. Ни мама Амма, ни отец Гракх, ни сёстры Прима, Секунда, Терция, Кварта, Квинта, Секста и Септима, ни сам Октавиан не знали, как выглядит дочь Королевы-Соловья, а то что видели её ещё до революции, так она успела измениться до неузнаваемости. На кухне же просто говорили: «еда для Ничто». А если кто-то и догадывался, что это за «Ничто», то не распространялся кому из поваров самому охота стать обедом.
Пока корабль путешествовал по океану, радуга то появлялась, то исчезала, и тогда ко внутренней озарённости Октавиана примешивалась печаль, что гармония в семье нарушена, и неизвестно, удастся ли её восстановить, ведь ссылку объявили пожизненную. Но, помня слова отца, что мир это бесконечный сияющий тромбон, с рождения настроенный на лучшее, он не падал духом.
Вообще для своего возраста мальчик многое знал и умел, и даже разработал собственные теории в музыке и кулинарии. Так, говоря Унции, что её каша созвучна свирели, он не выдумал это на ходу. Ему, половину времени проводившему в музыкальной лавочке отца, а другую на кухне матери, давно стало ясно, что любая пища имеет свою тональность и особое звучание, которому, в свою очередь, соответствует определённый музыкальный инструмент. Так, к кукурузе подходила именно пастушья свирель.
К нотному письму также имелся свой, оригинальный подход. Например, горошины чёрного перца обозначали стаккато и заставляли есть отрывисто, а дольки чеснока, хоть снаружи и походили на бемоли, на деле играли роль диезов, поскольку не понижали, а повышали градус и остроту пищи.
Конечно, с этим можно было поспорить, но сам Октавиан, установив такие необычные связи, был им верен, как химик периодической таблице.