Ох, возвращайся.
О-ох, я зову тебя по имени, возвращайся сейчас же.
Позже уже нельзя. Возвращайся сейчас.
В начале действия над рядами кресел пронеслось растерянное шушуканье, но теперь сосредоточенные зрители в тревожной тишине пристально следят за губами актеров. Луч света, освещавший проход, гаснет. Женщина на сцене поворачивается лицом к зрителям. По-прежнему молча она спокойно следит за мужчиной, который идет к сцене и взывает к духу умершего. Ее губы начинают шевелиться.
После твоей смерти не провели похоронного обряда,
Мои глаза, видевшие тебя, стали вместилищем святого.
Мои уши, слышавшие твой голос, стали вместилищем святого.
Мои легкие, вдыхавшие твое дыхание, стали вместилищем святого.
Женщина нечеловечески кричит в пустоту, словно скрипят качели. Она точно видит страшный сон, но глаза ее остаются открыты. В это время мужчина в конопляной одежде поднимается на сцену. Опуская поднятые руки, он проходит рядом с женщиной, едва не касаясь ее плеча.
Весенние цветы, ивы, капли дождя и хлопья снега стали вместилищем святого.
Утро каждого дня, вечер каждого дня стали вместилищем святого.
Слепящий свет прожектора снова высвечивает проход между рядами. Не успевает она отвести глаза от передних рядов, как вдруг в проходе оказывается мальчик лет десяти-одиннадцати. В белом спортивном костюме с короткими рукавами, в серых кроссовках, он стоит и ежится от холода, прижимая к груди маленький череп. Мальчик начинает движение к сцене, и тут из темноты в конце прохода вереницей появляются артисты с согнутыми на девяносто градусов спинами. Они следуют за ним, как стадо четвероногих животных. Около дюжины мужчин и женщин шествуют, причудливо распустив черные волосы. Они без устали открывают и закрывают рты, растягивают и сжимают губы, стонут и встряхивают головой. При каждом усилении стона мальчик оглядывается и резко останавливается. Так процессия обгоняет его и первой добирается до лестницы на сцену.
Губы Ынсук, которая наблюдает за этим действом, повернув голову назад, невольно начинают шевелиться. Словно подражая артистам, она беззвучно зовет:
Тонхо!
Молодой человек, замыкающий вереницу, поворачивает свое согнутое тело и отнимает череп у мальчика. Переходя из одних вытянутых рук в другие, череп, наконец, оказывается во главе шеренги в руках старухи с согнутой буквой , «киёк», спиной. Старуха с длинными, наполовину седыми распущенными волосами прижимает череп с груди и поднимается на сцену. Стоящие посреди сцены женщина в белом и мужчина в траурной одежде по очереди уступают ей дорогу.
Теперь единственной движущейся фигурой оказывается старуха. Ее шаги настолько медленны и тихи, что кашель одного из зрителей врывается в тишину как шум из далекого внешнего мира. И в этот миг мальчик приходит в движение. За считаные секунды он вбегает на сцену и прижимается к согнутой спине старухи. Как младенец, привязанный к спине матери, как дух.
Тонхо.
Ынсук прикусывает нижнюю губу. Смотрит на одновременно спускающиеся с потолка разноцветные траурные полотнища со словами скорби и благодарности, которые традиционно пишутся в память об умерших. Актеры, стоявшие вереницей, как стадо, разом выпрямляются. Старуха останавливается. Прилипший к ее спине мальчик поворачивается лицом к зрительному залу. Чтобы не видеть его лица, Ынсук закрывает глаза.
Не вытирая слезы, похожие на горячий гной, Ынсук шире раскрывает глаза. И смотрит в лицо мальчика, чьи губы беззвучно шевелятся.
Глава 4
Железо и кровь
Это была обычная шариковая ручка, черная ручка компании Monami. Они вставляли ее между указательным и безымянным пальцами, чтобы получалась «плетенка», и затем скручивали их.
Конечно, на левой руке. Поскольку правой мы должны были писать отчет о своих злодеяниях.
Да, вот так и скручивали, надавливая. И в эту сторону тоже, вот так.
Сначала можно было терпеть. Но это происходило каждый день, и ручку втыкали в одно и то же место, поэтому рана становилась глубже. Кровь и сукровица текли, смешавшись в одну струйку. Скоро на этом месте проступила белая кость, поэтому к ране приложили ватку, смоченную в спирте.
В нашей камере сидели около девяноста мужчин, и больше половины прижимали ватку к тому же месту, что и я. Разговаривать нам запрещалось. Заметив ватку, вставленную между пальцев товарища по несчастью, мы пару секунд обменивались взглядами и тут же отводили глаза.
Если уже обнажилась кость, то это место больше трогать не будут, думал я. Но ошибался. Зная, как сделать еще больнее, они убрали ватку, еще глубже воткнули ручку в рану и стали давить на нее.
Пять камер в форме раскрытого веера, огражденные железными решетками. В центре вооруженные охранники, надзиравшие за нами. Когда нас впервые затолкали в камеру, никто не раскрыл и рта. Даже ученики старшей школы не спрашивали, куда мы попали. Друг другу в лицо не смотрели, все молчали. Требовалось время, чтобы осмыслить пережитое на рассвете. Это отчаянное молчание, длившееся около часа, было последним проявлением чувства собственного достоинства, которое человек мог сохранить в этом месте.
Черные ручки Monami, неизменно лежавшие наготове в комнате для допросов, куда приводили меня, были первым этапом в череде пыток. Казалось, они с самого начала четко давали понять, что твое тело тебе не принадлежит. Что теперь в этой жизни тебе запрещено делать хоть что-то по собственной воле, а разрешена только боль, сводящая с ума, такая ужасная боль, что ты не в состоянии удержать в себе испражнения.