День рождения Будды как раз пришелся на воскресенье. Мы с сестрой одним днем отправились в городок Канчжин, чтобы почтить память матери в буддийском храме, где висит табличка с ее именем. За окном междугороднего автобуса виднелись полосы заливных рисовых полей. Сестра, весь мир это аквариум. На чистой водной глади полей, где вот-вот должны высадить тонкие стебельки риса, отражалось бесконечное пространство неба. Запах цветущей акации проникал через щели в окнах автобуса, и я невольно раздувал ноздри.
Сестра сварила на пару молодую картошку. Я дую на нее и ем, обжигая язык.
Ем расколотый на части арбуз, сладкий, как сахар. Съедаю его вместе с семечками, похожими на черные драгоценные камни, аккуратно раскусывая каждую.
Бегу домой, к ждущей меня сестре, придерживая под свитером, за пазухой с левой стороны, пакет с печеньем в форме цветков хризантемы. Ноги так замерзли, что я не чувствую их, только сердце, кажется, пылает огнем.
Хотел стать выше ростом.
Хотел подтянуться на перекладине без передышки сорок раз.
Хотел когда-нибудь обнять девушку. Хотел прикоснуться к той девушке, чье лицо пока было незнакомо мне, к той девушке, которая впервые позволит мне такую вольность приложить дрожащую руку к ее сердцу.
Думаю о своем загнивающем боке.
Думаю о пуле, пробившей его насквозь.
Вонзившись в меня ледяным колом, она,
В одно мгновенье превратила в месиво мое нутро,
Вылетела из другого бока, и я
Думаю о дырочке, заставившей вытечь всю мою теплую кровь.
Думаю о стволе, пославшем эту пулю.
Думаю о холодном спусковом крючке.
Думаю о теплом пальце, нажавшем на крючок.
Думаю о глазах человека, приказавшего стрелять.
Хочу посмотреть им в лицо, хочу витать над ними, спящими, над их закрытыми веками, хочу ворваться в их сон, хочу всю ночь парить над ними, переносясь с одного века на другое. До тех пор, пока в кошмарном сне они не увидят мои глаза, из которых льется кровь. До тех пор, пока они не услышат мой голос, повторяющий одно и то же: «Почему ты убил меня? Почему ты убил меня?».
Тихо проходили дни и ночи. Проплывали синеватые сумерки перед утренней зарей и после заката солнца. Проносились звуки прибывающего в полночь военного грузовика и острые лучи фар, пронзающие темноту.
Каждый раз, когда они появлялись здесь, становилось больше на одну башню тел, накрытых соломенным мешком. Теперь уже вместо застреленных тела с продавленными и разбитыми головами, вывихнутыми плечами. Изредка чистые тела в больничных пижамах, с аккуратно наложенными повязками.
Однажды у десятка мертвых, тех, кого они в очередной раз сложили и уехали, нельзя было обнаружить лиц. Поняв, что головы у них не отрезаны, а просто лица замазаны белой краской, я тут же отпрянул назад. Лица цвета фольги были запрокинуты и направлены куда-то в сторону рощи. Они без глаз, без носа, без губ снизу вверх смотрели в пустоту.
Находились ли все эти тела вместе со мной на той улице?
Находились ли все эти тела среди множества людей, кричавших вместе со мной и певших песни, находились ли они в толпе, радостно встречавшей подъезжающие автобусы с включенными фарами и такси, которые заполоняли улицу, как огромная наплывающая волна. Находились ли эти тела вместе со мной?
А что сделали с телами тех двух мужчин, которых, как говорили, застрелили перед вокзалом, а затем погрузили в тележку, которую везли в первом ряду колонны демонстрантов? Что сделали с двумя парами босых ног, что болтались, свисая с тележки? Увидев мертвых, ты вздрогнул от испуга. Заморгал часто-часто, ресницы трепетали. В тот миг я держал твою руку. Тебя, ошеломленного, опустошенного, бормотавшего «стреляли солдаты нашей армии», я тянул вперед, в самую первую шеренгу демонстрантов. Тебя, все твердившего «солдаты нашей армии стреляли в нас», уже готового разрыдаться, я изо всех сил тащил вперед, а сам пел. Пел вместе со всеми, надрывая горло, пел государственный гимн. Пел до того, как они всадили в мой бок пулю, горячую, как раскаленный штырь. До того, как они белой краской замазали вот эти лица.
Тела у основания башни разлагались быстрее остальных, на них кишели белые черви. Я смиренно наблюдал, как мое лицо неузнаваемо меняется, как оно чернеет, как сгнивают уши, глаза, рот, нос, как расплываются контуры. Теперь меня уже никто не сможет опознать.
Глубокой ночью к моей тени прислонялись другие, и их постепенно становилось все больше. У нас не было глаз, рук, языка, но мы по-прежнему с почтением относились друг к другу. Мы по-прежнему не знали, кто есть кто, однако смутно могли догадываться, как долго пребываем вместе в этом пространстве. Когда тени тех, с кем я находился здесь с самого начала, и тех, кто недавно к нам присоединился, вместе накладывались на мою тень, я странным образом мог отличить одних от других. Какие-то тени, казалось, долго страдали от неизвестной мне боли. Может, эти духи принадлежали телам, привезенным сюда в мокрых одеждах, с лиловыми ранами под каждым ногтем? Всякий раз, когда их тени касались края моей, мне передавались ощущения невыносимых страданий, и я цепенел от ужаса.
Если бы нам пришлось пробыть здесь еще какое-то время, смогли бы мы неожиданно узнать друг друга? Смогли бы, наконец, найти возможность обмениваться какими-то словами и мыслями?