Поскольку для изменения цвета одеяния требовалось совершенно ничтожное количество Жизненной силы, это было доступно даже каталистам — и Сарьон искренне этому радовался. Он умер бы от неловкости, если бы сейчас еще и пришлось обращаться за помощью к какому-нибудь магу. Он и без того пребывал в таком смятении, что едва сумел пустить в ход простенькое заклинание. Его ряса вместо «Бурной воды» приобрела оттенок «Водной глади», застыла на мучительно долгое мгновение — и наконец молодой дьякон судорожным усилием получил нужный цвет «Плачущих небес».
Ванье неотрывно смотрел на него до тех самых пор, пока результат его не удовлетворил. Точнее, теперь на злосчастного дьякона смотрели все, включая самого императора. «Это почти то же самое, что родиться вообще без магического дара!» — в отчаянии подумал Сарьон. Ему хотелось провалиться на месте. Но ему оставалось лишь стоять, изнемогая под убийственным взглядом епископа, до тех самых пор, пока Ванье, все еще хмурясь, не продолжил осмотр выстроившейся полукругом придворной знати.
Удовлетворенный увиденным, Ванье повернулся к императору и начал завершающую часть церемонии отпевания Мертвого принца. Сарьон, сгорая от стыда, почти не прислушивался к звучащим словам. Он знал, что теперь его ждет взыскание. И что он сможет сказать в свое оправдание? Что его терзал плач ребенка?
Ну, это, по крайней мере, соответствовало действительности. Ребенок, десяти дней от роду, лежал в своей колыбели и громко вопил — это был крепкий, хорошо сложенный малыш, — требуя любви, ласки и заботы, которыми он был окружен прежде и в которых теперь ему было отказано. Сарьон мог бы сказать об этом, пытаясь оправдаться, но он по опыту знал, что в ответ на лице епископа появится лишь выражение безграничного терпения и отстраненности.
Сарьон просто-таки услышал, как епископ говорит ему: «Мы не можем слышать крики Мертвого — до нас доносится лишь их эхо». Собственно, именно это он уже и сказал вчера вечером.
Быть может, так и есть. Но Сарьон твердо знал, что это эхо еще долго будет тревожить его сны.
Он мог бы сказать епископу и об этом, и слова его были бы правдивы — по крайней мере отчасти, — или даже мог бы сказать ему всю правду. «Я был не в себе, поскольку смерть этого ребенка разрушила мою жизнь».
Сарьону отчего-то казалось, что Ванье скорее сочувственно отнесся бы ко второму объяснению его конфуза с рясой, чем к первому, — хотя дьякон затруднился бы сказать, с какой стороны это характеризует епископа.
Ощутив тычок под ребра — Далчейз постарался, — Сарьон быстро опустил голову, цедя сквозь стиснутые зубы предписанные ритуалом слова. Он изо всех сил пытался взять себя в руки, но отчего-то не получалось. Крики ребенка разрывали ему сердце. Сарьону отчаянно хотелось убежать из собора, и он всей душой желал, чтобы церемония поскорее завершилась.
Наконец голос епископа смолк. Сарьон поднял голову и увидел, что епископ вопросительно смотрит на императора, ожидая от него позволения начать Смертное бдение. Император чуть помедлил, затем коротко кивнул, повернулся спиной к ребенку и застыл, склонив голову, в ритуальной позе, символизирующей скорбь. Сарьон испустил столь громкий вздох облегчения, что шокированный Далчейз снова ткнул его локтем под ребра.
Но Сарьон едва заметил тычок. Главное, что церемония почти закончилась.
Епископ шагнул вперед, протягивая руки к колыбели. Услышав шуршание его риз, императрица подняла голову — впервые за все то время, как придворные собрались в соборе. Она полубессознательно огляделась и увидела епископа, приближающегося к колыбели. Взгляд императрицы метнулся к супругу — и уперся в спину императора.
— Нет! — с душераздирающим стоном воскликнула императрица и припала к колыбели. Зрелище было жалкое.