Ты бежи ровней не суетися.
И снова приотстал.
Мы пробежали метров пятьсот восемьсот километр.
Дядя Паша все не отставал.
А в моей голове росло недоумение. Как же так?! Ведь ему сорок восемь лет. До полуночи он гулял, а потом, опьянев, спал, сидя за столом. Выхлестал натощак чуть не стакан водки, искурил горсть самосаду. Елки-палки!.. А в сорок третьем году дядя Паша вернулся с фронта на костылях. Он был сапером и подорвался на собственной мине. Ноги его были сплошь в длинных черных струпьях. Он тогда охотно показывал их всем желающим засучивал штанины и разрешал пересчитать раны: девятнадцать шрамов, не считая отсеченного мизинца на левой ноге!.. Года полтора дядя Паша ходил в инвалидах, торговал на базаре папиросами «Северная Пальмира» поштучно, пьянствовал, куражился и бил костылями тыловых крыс.
И вот теперь, на этих самых ногах, похмельный, накурившийся, дядя Паша гнался за мной, второразрядником, и не отставал.
Я пожалел его и чуть сбавил темп.
Дядя Паша немедленно захрипел возле самого уха.
Пришлось снова прибавить.
Улица закончилась крутым и длинным спуском к согре. Затем потянулись извилистые деревянные мостки, проложенные через топь, на противоположном краю которой виднелся уже дом Ивана Захаровича свата Ивана.
Моим резиновым тапочкам осклизлые мостки были не страшны. А дяди-Пашины кирзачи разъехались, он оступился и увяз в болоте.
Стоп! закричал он. Стоп!.. Твоя взяла, Миколай!
Я оглянулся. Дядя Паша стоял на одной ноге, держа другую в грязной белой портянке на весу.
Мы вытащили из болота его сапог и пошли обратно. Я громко хвалил дяди-Пашин талант. Дядя Паша все же он очень устал опять курил, отхаркивался и загадочно хмыкал.
Вечером я рассказал про это событие отцу.
А ты как думал? ничуть не удивился отец. Да ты с кем схватился соображаешь?.. С Павлом! Он начал привычно возбуждаться. Да Павло знаешь как, еще когда в парнях ходил!.. Бывало, отчертомелит на пашне день, а потом сапоги веревочкой свяжет, кинет через плечо и подался в деревню, на вечерки. Бегом! А двенадцать верст, слава богу! За ночь нагуляется там, напляшется, а чуть свет обратно Сосед наш по заимке, Кузьма Митрохин, рассказывал: трогаю, говорит, один раз от землянки и вижу, будто кто-то из ваших побег на большак. По ухватке вроде как Пашка. Ну, я кнут из-под себя выдернул и по лошадям. Догоню, думаю, парня подвезу. Пока на большак выскочил его, черта, уже не видать. Дак, веришь? до самой деревни понужал, кнута из рук не выпускал так и не догнал! На паре коней! А лошади какие! совсем уже восторженно закончил отец. Львы!..
Вот тогда я и подумал впервые, что, может быть, истории отца не столь уж неправдоподобны.
С тех пор прошло много лет. Давно нет отца, а дядя Паша стал вовсе старым сгорбился, поседел и высох. Теперь, когда я вспоминаю иногда тот его подвиг, дядя Паша искренне удивляется, крутит головой и хлопает себя по тощим коленям. Он плохо слышит и поэтому, наверное, никак не может понять, что я рассказываю ему случай, героем которого был он сам. Дядя Паша не верит.
Здоров ты брехать, Миколай! говорит он.
А я с грустью думаю, что вот уходят один за другим старики, а вместе с ними и память о той, прежней жизни, так не похожей на нашу. О жизни, в которой чудно переплеталось разумное с нелепым, героическое с низким, смешное с трагическим. И всё чаще у меня возникает желание поделиться своим небогатым наследством пересказать некоторые истории отца. Пересказать в том виде, в котором сохранила их непрочная человеческая память, зная наперед, что правда в них основательно перемешалась с вымыслом[1]. И все же не пытаясь ради стройности будущего повествования придумывать отсутствующие события, штопать и надставлять чьи-нибудь биографии, искать скрытый смысл в делах и поступках необъяснимых.
Три рыжих коня
Никто толком не знает (и до сих пор, между прочим), почему в девятьсот четвертом году деда Дементия угнали на японскую войну. По всем законам не должны были его трогать. Дед (а тогда еще не дед, а просто Дементий Гришкин) числился единственным кормильцем, на его шее висело четверо детей самому старшему, Григорию, было всего тринадцать лет. Пятым бабка Пелагея ходила беременная.
И все же факт остается фактом: взяли именно деда Дементия, а не кого-нибудь, допустим, из взрослых и неженатых сыновей Анплея Степановича.
Братья Гришкины, Дементий и Мосей, были мужиками крайне невезучими. Начать с того, что черт дернул их перенять от папаши своего ненужное ремесло: братья были кожемяками. Могли выделывать юфть и хром, овчину под дуб и черно, сыромятину и спиртовые подошвы для сапог в палец толщиной и твердые, как железо. Но в родной их деревне на Тамбовщине сапог никто не носил, полушубков тоже, а ходили все исключительно в лаптях и армяках. Даже ременная конская сбруя была у одного мельника. У остальных прочих сбруя была веревочная. Вообще, тамошние мужики кожу в руках держали только по несчастному случаю когда у кого-нибудь падала корова. Но такой хозяин, по бедности, мастеров Гришкиных все равно не звал, а с горем пополам выделывал шкуру сам, после чего она начинала греметь, как жестяной лист, и долго потом без пользы мокла на прясле.