Семнадцать. Нечетное. Меньше половины Черное.
В зале дрожала тишина. Дрогнувшим голосом месье Клавель сообщил, что мадам выиграла 120 000 рублей, рулетка на сегодня закрывается. Купец просадил тысячу, чем был сильно недоволен, а особо тем, что брюнетка исчезла. Но какое дело месье Клавелю до подобных мелочей. Он опустошил весь банк, чтобы рассчитать выигрыш.
Гранд-мадам повела себя возмутительно: сгребла ассигнации, засунула в объемный ридикюль и даже не наградила крупье за игру. Повернулась и просто ушла. За ней увязалась свора друзей.
Катастрофа случилась.
Завтра, нет, уже сегодня месье Клавелю предстоит давать отчет, как такое могло случиться. Отвечать ему будет попросту нечего. Крупье пребывал в глубоком отчаянии. И тут в памяти всплыл давний случай. Тридцать лет назад, когда он начинал младшим крупье, то есть собирал ставки игроков за большим столом Spielbank Wiesbaden[7], пришла барышня, довольно молодая, которая в четыре ставки выиграла 140 000 франков[8]. После чего навсегда исчезла из игорного зала. Месье Клавель уже не помнил, на что она ставила, но помнил другое: барышня была из России.
Воспоминания ничего не объясняли и не могли вернуть проигранных денег. Месье Клавель только подумал: у гранд-мадам стальной характер. Мало того что не побоялась поставить все, так еще и вышла в глухую зимнюю ночь с кучей денег. Наверняка ее ожидает карета.
Крупье выглянул в окно. Ночь была густа, но силуэт дамы, удалявшийся по переулку, он различил. Одна, без спутников. Шла ночью пешком. Какой же отчаянной храбростью обладает? Или это безрассудство? Он невольно признался себе, что, будь немного помоложе и расторопней, воспользовался бы шансом: хватит одного удара, чтобы вырвать ридикюль и скрыться в ночи Говорят, в Москве за рубль могут зарезать
Месье Клавель отогнал греховные мыслишки.
Или тех, кому благоволит удача, смерть обходит стороной?
Ставка первая: La carré[9]
Святки в Москве требуют не только железного здоровья, но и покорности судьбе. Который год начальник московской сыскной полиции Михаил Аркадьевич Эфенбах сначала ждал любимый праздник, а потом не мог дождаться, когда же кончатся мучения. В праздничные дни Рождества, начиная с 25 декабря[10] (26-е и 27-е тоже неприсутственные[11]), Эфенбах не принадлежал себе и полицейской службе, а принадлежал целиком семье. Вернее, жене. Если совсем уж откровенно, ее родственникам. У дражайшей супруги имелся нескончаемый запас тетушек, дядюшек, племянников, племянниц, кузенов, кузин и прочих родственников, которых требовалось непременно навестить, поздравить и подарить подарочки. Ну как же без них!
Давно переехав из Петербурга, Эфенбах омосковился, что означало не только службу в московской полиции, но и женитьбу на московской барышне. Первые годы он никак не мог привыкнуть к ненормальному, с точки зрения петербуржца, и непомерному, с любой точки зрения, обилию родственников, которым надо отдавать визиты на главные праздники. Поначалу ему казалось, что Москва состоит из одних родственников или дальних родственников. Не говоря уже о знакомых. Эфенбах никак не мог понять: почему нельзя послать приятную открытку или посыльного со скромным подарком, как это принято в столице, а надо непременно всей семьей с детьми тащиться из одного конца Москвы в другой с горой подарков. Чтобы сносить поцелуи, объятия и застолья у каждой тетушки.
Давно переехав из Петербурга, Эфенбах омосковился, что означало не только службу в московской полиции, но и женитьбу на московской барышне. Первые годы он никак не мог привыкнуть к ненормальному, с точки зрения петербуржца, и непомерному, с любой точки зрения, обилию родственников, которым надо отдавать визиты на главные праздники. Поначалу ему казалось, что Москва состоит из одних родственников или дальних родственников. Не говоря уже о знакомых. Эфенбах никак не мог понять: почему нельзя послать приятную открытку или посыльного со скромным подарком, как это принято в столице, а надо непременно всей семьей с детьми тащиться из одного конца Москвы в другой с горой подарков. Чтобы сносить поцелуи, объятия и застолья у каждой тетушки.
Застолья были самым тяжким испытанием. Петербург воспитывает в чиновнике и человеке умеренность и строгость в поступках, поведении и еде. Эфенбах не был исключением. Он долго не мог привыкнуть к тому, что люди, особенно пожилые тетушки, способны сидеть за столом, прогибающимся под горами жареного, копченого, вареного и соленого. И ведь не просто сидеть за культурной беседой. Нет! Наготовленное к праздникам потреблялось тетушками в непомерных количествах и запивалось огромным количеством домашних настоек тетушек, «особых» настоек тетушек, «заветных» настоек тетушек и, будь они неладны, «деревенских» настоек тетушек.
После третьего застолья за день Эфенбах уже плохо понимал, какую именно тетушку сжимает в жарких объятиях и желает счастья. И ему, и тетушкам было уже все равно. Настойки свое дело делали. Утонув в праздничной кутерьме, Эфенбах на следующее утро выныривал с чугунной головой, хоть ему обещали, что настойка «чудодейственная», давал себе слово остаться дома, но мольбы жены призывали на новый подвиг. И на новых тетушек с новыми наливками. Каждый год он надеялся, что, встретив Рождество с семьей, избежит марафона визитов и наливок. В этом году праздники пошли по заведенному порядку.