Сверкающий шпиль барад‑дурской цитадели вознесся над равнинами Мордора едва ли не на высоту Ородруина как монумент Человеку – свободному Человеку, который вежливо, но твердо отверг родительскую опеку Небожителей и начал жить своим умом. Это был вызов тупому агрессивному Закату, щелкавшему вшей в своих бревенчатых "замках" под заунывные речитативы скальдов о несравненных достоинствах никогда не существовавшего Нуменора. Это был вызов изнемогшему под грузом собственной мудрости Восходу, где Инь и Янь давно уже пожрали друг друга, породив лишь изысканную статику Сада тринадцати камней. Это был вызов и кое‑кому еще – ибо ироничные интеллектуалы из мордорской Академии, сами того не ведая, вплотную подошли к черте, за которой рост их могущества обещал стать необратимым – и неуправляемым.
...А Халаддин шагал себе по знакомым с детства улицам – от трех истертых каменных ступенек родительского дома в переулке за Старой обсерваторией мимо платанов Королевского бульвара, что упирается дальним концом в зиккурат с Висячими садами, – направляясь к приземистому зданию Университета. Именно здесь работа несколько раз дарила ему мгновения наивысшего счастья, доступного человеку: когда держишь будто птенца на ладони Истину, открывшуюся пока одному тебе, – и становишься от этого богаче и щедрее всех владык мира... И в разноголосом гомоне двигалась по кругу бутыль шипучего нурнонского, пена под веселые охи сползала на скатерть по стенкам разнокалиберных кружек и стаканов, и впереди была еще целая апрельская ночь с ее нескончаемыми спорами – о науке, о поэзии, о мироздании и опять о науке, – спорами, рождавшими в них спокойную убежденность в том, что их жизнь – единственно правильная... И Соня глядела на него огромными сухими глазами – только у троллийских девушек встречается изредка этот ускользающий оттенок – темно‑серый? прозрачно‑карий? – из последних сил стараясь улыбнуться: "Халик, милый, я не хочу быть тебе в тягость", и ему хотелось заплакать от переполнившей душу нежности.
Но крылья сна уже несли его обратно в ночную пустыню, изумляющую любого новичка невероятным разнообразием живности, которая с первыми лучами солнца в буквальном смысле слова проваливается сквозь землю. От Цэрлэга он узнал, что эта пустыня, так же как и любая другая, от века поделена на участки: каждая рощица саксаула, луговина колючей травы или пятно съедобного лишайника – манны, – имеет хозяина. Орокуэн без труда называл ему кланы, владеющие теми урочищами, по которым пролегал их путь, и безошибочно определял границы владений, явно ориентируясь при этом не на сложенные из камней пирамидки або, а на какие‑то лишь ему понятные приметы. Общими здесь были только колодцы для скота – обширные ямы в песке с горько‑соленой, хотя и пригодной для питья водой. Халаддина больше всего поразила система цандоев – накопителей адиабатической влаги, о которых он раньше только читал. Он преклонялся перед безвестным гением, открывшим некогда, что один бич пустыни – ночной мороз – способен одолеть второй – сухость: быстро остывающие камни работают как холодильник, "выжимая" воду из вроде бы абсолютно сухого воздуха.
Сержант слова "адиабатический", понятное дело, не знал (он вообще читал мало, не находя в этом занятии ни проку, ни удовольствия), но зато некоторые из накопителей, мимо которых лежал их путь, были некогда сложены его руками. Первый цандой Цэрлэг соорудил в пять лет и ужасно расстроился, не обнаружив в нем поутру ни капли воды: однако он сумел самостоятельно найти ошибку (куча камней была маловата) и именно в тот миг впервые в жизни ощутил гордость Мастера. Странным образом он не испытывал ни малейшей тяги к возне со скотом, занимаясь этим делом лишь по необходимости, а вот из какой‑нибудь шорной мастерской его было за уши не вытащить. Родственники неодобрительно качали головами – "ну чисто городской", а вот отец, наглядевшись на всегдашнюю его возню с железяками, заставил изучить грамоту.