Мы медленно двигались вперед: лошади шли неохотно, понурив головы. Поднялся небольшой ветер, и посыпал снег. Я начал коченеть. Так проблуждали мы часа три. Сколько раз за эти три часа мы останавливались, сколько раз принимались искать дорогу, я потерял счет. Мои седоки окончательно упали духом, и контролер, по его собственным словам, приготовился умирать. Нелегко было и у меня на душе, но я крепился и подбадривал других.
К счастью, ветер утих, снег повалил еще сильнее и потеплело. Дорога стала тяжелой и мягкой, лошади окончательно выбились из сил и едва плелись шагом. Снег был у нас в дохах, за воротниками, в ушах, на шапках, в валенках. Казалось, что мучениям не будет конца. Но всему, как известно, приходит конец, и мы доплелись-таки до какой-то глухой, засыпанной снегом деревушки. Собаки встретили нас дружным лаем, но ни в одной избе не мелькал огонек, деревня словно вымерла. Кое-как достучались мы в одну избу и уговорили хозяина нас пустить переночевать. Лошадей отпрягли во дворе и тут же поставили кормить у саней. В избе было темно, и я попросил зажечь огонь. Мне ответили, что керосину нет, и засветили лучинку. Изба оказалась крохотной; у хозяев были ребятишки мал-мала меньше, меньшой проснулся и закричал. Это был грудной ребенок, очевидно больной, проснувшись, он плакал и кричал не переставая битых два часа. Тут же в избе были теленок, овцы и поросята. Смрад в доме был невыносимый. Контролер посмотрел на часы: было только семь вечера, значит, мы пробыли в пути около девяти часов.
Злые и угрюмые, улеглись мы на соломе-стерновке, прямо на полу подмостил нам хозяин, но заснуть не смогли: насекомые стали буквально заедать нас. Я оделся и вышел во двор. Там было тихо, слышалось только равномерное жевание лошадей да храп старика Лентяева, который, укрывшись с головой, спал в санях крепким сном. Походив по двору около часа, постояв возле лошадей, я почувствовал наконец, что засну, и вернулся в избу. Проснулся я, когда было еще темно, потому что почувствовал, что лежу на чем-то мокром, и тут же услышал чье-то теплое и порывистое дыхание. Я вскочил, зажег спичку и увидел, что овцы, привлеченные стерновкой, окружили меня и едят солому.
Утром, к вящему удовольствию контролера, я изругал на чем свет стоит проспавшегося наконец Лентяева и выгнал его вон вместе с Федоской. Наняв двое крестьянских саней, мы благополучно доехали до Епифани, купили там одну лошадь и вернулись домой.
На фронте политическом
Трудности, которые переживал Прилепский завод после революции, были не только на продовольственном фронте, но и, так сказать, на фронте политическом. Профсоюзные организации, партийные ячейки и местные власти никак не могли примириться с тем, что я, бывший помещик, проживаю в своем бывшем имении да еще заведую заводом и играю роль в губерниии. Они наседали, вели агитацию, посылали доносы и жалобы в центр, требовали меня снять и даже ликвидировать завод. На борьбу уходило много времени и сил и, естественно, все это отражалось на заводе самым существенным образом. Было бы утомительно приводить отдельные эпизоды этой долголетней борьбы, да к тому же я не мастер рисовать политические картины. Замечу лишь, что борьба велась не только против меня, но и против старых работников, «еще служивших Бутовичу», как говорили товарищи, а на самом деле являвшихся основой кадров, на которые я вполне мог положиться. Их тоже травили, притесняли и хотели выжить, но я этого не допустил, и все старые служащие оставались на заводе до того дня, когда мне пришлось навсегда покинуть Прилепы.
Основными служащими госконзавода, работавшими у меня в имении после революции, были маточник Руденко, кузнец Посенко, монтер и механик Марченко, или хохлы, как местные крестьяне называли эту привилегированную группу малороссиян, а также мой камердинер Никанорыч и кучер Батуринец. Вокруг них группировались остальные.
Андрей Иванович Руденко прослужил маточником в Прилепах около двадцати лет. Он был высокого роста, стройный и красивый; женат на хохлушке по имени Ульяна, вздорной и глупой бабе, крепко державшей мужа в руках и нарожавшей ему кучу детей их было не то семь, не то восемь, и все мальчики. Руденко был знающий свое дело человек, образцовый маточник и первоклассный выводчик. У него был положительный талант так уловить момент на выводке, так успокоить и поставить лошадь, что она показывалась с самой выгодной стороны. Я утверждаю, что это был в свое время один из лучших выводчиков в России и сам Файтель-польский мог позавидовать ему, а Файтель-польский был лучшим выводчиком у братьев Миренских, через руки которых прошли сотни лошадей. Руденко был тихий и преданный делу человек, к тому же редкое качество в русском человеке не пьяница. Я его очень ценил, всегда платил ему хорошее жалованье; а после революции он у меня оказался в числе тех, кому я разрешил иметь корову, свиней, птицу и даже лошадь; сын Руденко Иван получил за мой счет образование и стал агрономом. Других своих сыновей он тоже вывел в люди, все они были хорошие ребята, за исключением старшего. Руденко, что называется, оброс, обзавелся имуществом и имел деньжонки. Но русский человек никогда не знает меры, и начал Руденко от своей кобылы продавать жеребят, а потом стал их выращивать. Такое привилегированное положение вызвало зависть, пошли скандалы на собраниях рабочих. Когда профсоюз потребовал, чтобы весь не казенный скот был ликвидирован и хохлы не захотели подчиниться, мне пришлось вмешаться и получить для Руденко негласное разрешение профсоюза иметь одну лошадь и одну корову, а остальным хохлам по корове. Однако хохлам этого показалось мало, они заподозрили, что все движение против них дело моих рук, и поднялись против меня. Всё сразу оказалось нехорошо: и харчи, и квартиры, и отношения и распорядки в заводе и совхозе, и во всем этом виноват был я. Началось манкирование службой и т. д.