Дело было на Масленице, но, несмотря на праздник, на двор прилепской усадьбы из города наехала уйма народу, прибыли и два представителя власти. Потребовали, чтобы и я присутствовал при дележе моего собственного имущества, и я вышел к ним. На площадке между конторой и рабочей конюшней, одетая по-праздничному, гудела и волновалась толпа. При моем появлении все стихло и сотни любопытных глаз уставились на меня. По тем временам помещик в своем уже почти что бывшем имении был чем-то вроде белого медведя! Я подошел к столику, который был вынесен на середину площадки и за которым сидели оба представителя власти со списками имущества имения. Один из них поздоровался со мной, другой уткнул нос в бумагу и сделал сердитое лицо. Тотчас же крестьяне веселой толпой направились в конюшню и сами стали выводить лошадей. Какое это было для них приятное занятие, как долго и как страстно они ждали этого момента! И вот он наконец наступил! Появилась первая лошадь как сейчас помню, рыжая лысая кобыла, когда-то купленная мною у огородника Чистикова. Она была худа, все ребра можно было пересчитать. Неохотно ступая, кобыла тянулась на поводу, ее вел крестьянин, косая сажень в плечах казалось, он мог легко ее взять на плечи и унести. Гул неудовольствия раздался в толпе. Остальные лошади были не в лучшем виде. Крестьяне издевались над ними, смеялись, шутили, но все же брали и сейчас же привязывали к саням. Наконец показалась последняя лошадь, когда-то ходившая у меня на пристяжке, уже немолодая, замечательная по себе пегая кобыла по имени Воейковская. Она поскользнулась и села на зад; кобыла была так слаба, что ее подняли за хвост, и это обстоятельство послужило поводом к отвратительной сцене. Крестьяне, разочарованные в своих надеждах ведь они ехали на знаменитый завод, стали издеваться над ней, бить, плевать в глаза и толкать несчастную кобылу, которая, опустив голову, только жалко поводила мутным и таким страдальческим глазом, что я поспешил удалиться. Потом узнал, что нашелся желающий взять и эту кобылу. На всю усадьбу оставили трех лошадей, они-то и обслуживали нас целый год.
Зима выдалась тяжелая. Конюхи разбежались. Были месяцы, когда маточник при помощи кузнеца и монтера поил и раздавал корм лошадям. Потом появлялись два-три конюха, служили недолго, крестьяне приказывали им уйти, и они уходили. Так что ни чистить, ни ухаживать за лошадьми было некому. Я неизменно являлся на все три уборки, иногда сопровождал меня проживавший тогда в Прилепах молодой художник Покаржевский,[163] и мы вместе с ним раздавали овес и помогали хохлам, как их называли местные жители, то есть Руденко и Пасенко. На уборках я их подбадривал, мы обсуждали события и настроения деревни, решали, какую проводить линию поведения и что предпринять в ближайшие дни. В тот год и в дальнейшем этим двум людям я был многим обязан, а советское коннозаводство обязано им еще больше: если бы не они, то завод бы не уцелел. Крестьяне и без открытого бойкота против завода, не решаясь разграбить и уничтожить его, тем не менее принимали все меры к его уничтожению: они боялись, что если завод уцелеет, земля не отойдет к ним. Вот почему никто из них не шел на службу в завод и происходили хищения в полях. Если бы не мое упорство, не преданность хохлов и не проведенная вовремя национализация, они бы, конечно, добились своего.
К концу зимы состояние лошадей лучше всего было характеризовать следующими словами: они живы! И это было большим достижением, ибо громадное большинство других заводов погибло именно в эту зиму. Сено давались в обрез, подстилки не было, лошади стояли в навозе, и солома шла на корм. Как только стаял снег и зазеленела травка, я выпустил табун в сад. Полуголодные кобылы бродили в яблоневом саду, щипали травку, хватали ее пополам со мхом, подбирали с земли мертвый лист, глодали кору, а вернувшись вечером в конюшню, получали свою скромную порцию фуража: фунта два овса, столько же соломы или хоботьев (соломенных обрезков), а самые старые и знаменитые клочок сена в придачу. Трудно теперь поверить, что на этом рационе могли выжить кобылы и остальные лошади завода. Все может претерпеть, вынести орловский рысак, а метис, поставленный в такие варварские условия, либо погибнет, либо потеряет свои ценные качества, что и произошло со многими метисными лошадьми во время революции.
Чтобы дать представление о том, как были худы прилепские кобылы, добавлю, что в то время в Прилепах работал молодой художник, сын старика Френца, он приехал еще до Октябрьского переворота и хотел здесь написать свою программную картину. Сюжетом он избрал военный эпизод. На этюде была изображена внутренность избы без крыши и дверей, с разбитой и поваленной обстановкой; большая русская печь, около нее растянулись и спят казаки; в правом углу избы стоят три подседланные лошади, первая белой мести, вторая вороной и третья гнедой. Этюд был написан сильно, но не закончен. Особенно бросались в глаза эти три лошади, худые, с западинами у глаз, с ребрами наружу, торчащими мослаками словом, типичные лошади с фронта, которым недолго осталось жить. Они могли сойти, особенно гнедая и вороная, за казачьих лошадей, но белая была явно рысистого происхождения. Френц писал лошадей с натуры. Белая это Летунья, вороная Ненависть, а гнедая Жар-Птица. Три знаменитые матки Прилепского завода. Кто мог их узнать и кто мог подумать, что это были когда-то выставочные лошади?! Всякий, взглянув на них, сказал бы, что это не рысаки, а клячи, которым осталось жить дня три, и только опытный глаз знатока мог признать в формах белой кобылы что-то в отдаленном прошлом замечательное. Френц добросовестно запечатлел внешний вид этих кобыл, и потому этюд является историческим документом высокого значения. (Сейчас от находится в коннозаводском музее Тимирязевской академии.)