Визит обер-кондуктора принес мне очень большую пользу. Когда он уезжал из Прилеп, то опять вместе с братом зашел ко мне, на этот раз проститься. Мы встретились как знакомые. Заговорили о политике. Обер-кондуктор был консерватор, но боялся открыто высказываться. Ему я обязан: он повлиял на своего брата и тот на некоторое время изменил к лучшему свое отношение ко мне и заводу, с ним переменилось и настроение деревни. Правда, это продолжалось недолго, каких-нибудь два-три месяца события развертывались с головокружительной быстротой. Обер-кондуктор успел умереть, его полюбовница приехала и поселилась у Лыковых, старая хлеб-соль забылась. Лыковы начали наседать, но я удачно воспользовался передышкой и не дремал, принимая меры и укрепляя свое положение в деревне.
Наступила зима. В тот год снег пал необыкновенно рано, числа 1820 октября. Вообще, та зима была очень снежная, сопровождалась частыми и обильными снегопадами и метелями. Помню, что на Рождество в наших краях все поезда стояли в заносах и их откапывали. Тяжело было жить тогда в деревне, но у меня в доме все пока шло по-старому, издавна заведенному порядку: в обычное время являлся повар и я утверждал или изменял меню, в обычное время подавали чай, по праздникам приезжало духовенство с крестом, прислуга была та же.
Несмотря на это внешнее благополучие, на душе было неспокойно. Временное Правительство первого состава давно уже приказало долго жить, его сменила керенщина, на носу были большевики, но в захват ими власти никто из нас не верил, в том числе и я. Черновщина[159] не дремала и всячески развращала крестьян: шла форменная и самая отчаянная травля дворянских гнезд («вороньих гнезд», как выражались тогда), в деревню приезжали агитаторы, часто собирались митинги, с базара под видом новостей крестьяне привозили самые невероятные небылицы и распространяли самые нелепые слухи о том, что делалось на фронте и в столицах. Деревню забрасывали литературой. Наибольший успех имели издания эсеров, ибо они трактовали о земле, а только это и интересовало тогда крестьян. На местах уже возникли комитеты, взяли все на учет, и без их ведома и разрешения я не мог продать ни бороны, ни лошади, ни барана, ни овцы, это было какое-то спорное имущество: и мое, и не мое. Все с нетерпением ждали Учредительного Собрания казалось, что этот новый хозяин русской земли все разрешит и всех успокоит. Тщетные надежды и напрасные ожидания!
Благодаря отчасти влиянию обер-кондуктора, отчасти тому, что я сам зорко следил за настроением деревни, знал в лицо и по имени-отчеству всех хозяев тридцати двух дворов, что составляли сельцо Прилепы, говорил с ними и доказывал, что бесцельно громить завод и усадьбу мол, это их не обогатит, земля все равно рано или поздно отойдет к ним, прилепцы держали себя относительно спокойно. С пиваловцами я тоже установил отношения, там в лице могущественной династии Химиных, их была половина деревни, имел защитников. Так продолжалось до конца декабря. Все это была нелегкая «работа», но действовать надо было по пословице «Взялся за гуж, не говори, что не дюж». Конечно, бывали случаи воровства, бывали пьяные толпы (к ним я уже привык и научился с ними разговаривать), происходили и драки, но все это было еще терпимо и ладить было можно правда, избрав путь уступок и личного влияния и воздействия на деревню. Вне этого спасения не было. Этого-то не поняли многие и погибли!
В ту зиму я вел особенно оживленную переписку с представителями коннозаводского мира и был в курсе того, что творилось на других заводах, как жили и что чувствовали другие коннозаводчики и охотники. Отовсюду шли самые неутешительные сведения: большинство коннозаводчиков вынуждено было выехать из своих имений, многие заводы были уже разгромлены или разведены, другие голодали. Лишь немногие фанатики вроде меня сидели по деревням и еще надеялись на какое-то чудо: если не на возврат к прошлому, то на смягчение режима и, как следствие этого, возможность работать, хотя бы и на других началах. Наивных людей, которые бы думали, что землю еще можно удержать, оставалось немного.
В ту зиму я вел особенно оживленную переписку с представителями коннозаводского мира и был в курсе того, что творилось на других заводах, как жили и что чувствовали другие коннозаводчики и охотники. Отовсюду шли самые неутешительные сведения: большинство коннозаводчиков вынуждено было выехать из своих имений, многие заводы были уже разгромлены или разведены, другие голодали. Лишь немногие фанатики вроде меня сидели по деревням и еще надеялись на какое-то чудо: если не на возврат к прошлому, то на смягчение режима и, как следствие этого, возможность работать, хотя бы и на других началах. Наивных людей, которые бы думали, что землю еще можно удержать, оставалось немного.
Не лучше было и в столицах. На ипподромах лошади голодали и распродавались за гроши, но покупателей не было. Многие конюшни еще весной перекочевали на провинциальные ипподромы, наездники писали мне отчаянные письма и справедливо не видели перспектив в будущем. Я скорбел об орловском рысаке, с ужасом думая о том, что приходят последние дни существования единственной нашей национальной конской породы, когда-то имевшей мировое значение, и пусть позднее сдавшей свои позиции, но все же пользовавшейся европейской известностью.