Я только что упомянул Ирину Нарышкину, память <о> которой заставляет меня к ней вернуться. Это была дочь Василия Львовича Нарышкина и жены его грузинки, урожденной княжны Орбелиани (воспитанница фельдмаршала князя Барятинского). Нарышкинский дом был одним из самых богатых и элегантных тогда в Петербурге. Эти Нарышкины были единственными потомками родного брата царицы Натальи Кирилловны. В их доме, в детстве, я учился танцевать и там видел Эммануила Дмитриевича Нарышкина, grand oncla [двоюродного дедушку] Ирины, этого торжественного царедворца былых времен (говорили, что он был побочным сыном Александра I). Высокая, хорошо сложенная, смуглая, как все Нарышкины, Ирина обладала большим шармом: всегда приветливая, милая, простая; я знал ее с детства. Помню, как однажды мы танцевали с нею на детском балу в Аничкином дворце и как, не заметив ее со мной, подбежал ко мне молодой офицер с предложением танцевать с его сестрой и я с долей возмущения ответил ему, что у меня уже есть «дама». Тут же я узнал, что молодой офицер был государь наследник, которого я видел тогда впервые. Но скоро Ирина Нарышкина меня переросла: она была выезжающей барышней, а я застенчивым гимназистом. Помню ее на балу у Клейнмихель, окруженной толпой кавалеров, затем уже замужем за моим старшим по годам приятелем добродушным Ларькою Воронцовым на рауте у Воронцовых, на котором была вся царская семья, наконец плачущей над гробом молодого Барятинского С Воронцовым она разошлась и вышла за князя Сергия Долгорукова, но и с ним, кажется, не была счастлива и вскоре умерла, говорят, отравилась. Было всегда что-то грустное в ее глубоких, черных глазах Почему-то, вспоминая ее, мне всегда приходит на память «Сказка для детей» Лермонтова.
Ближе к окну стояла копия маслом Нерадовского с портрета Ге моего дяди графа Адама Васильевича в форме свиты генерал-майора; наконец фотография моего покойного двоюродного брата Алеши Васильчикова[49], которого я очень любил, в длинной дорожной накидке.
Между стенкою большого углового дивана и полкою на восточной стене висела фотография с картины Боттичелли «Шествие Весны», а на южной стене большая фотография бабушки графини Марии Николаевны в ореховой овальной раме, стоявшая прежде в кабинете моего отца на Фонтанке. Над полкою на восточной стене были развешены три фотографии: две в дубовых рамках с картин Васнецова «Игорево побоище» и «Каменный век» и одна в красной раме с бронзою «Великий постриг» Нестерова.
Перед южным окном и перпендикулярно к нему стоял небольшой письменный стол XVIII столетия, с бронзовыми ручками его ящиков, типичного рисунка Louis XV; он был окрашен в бурый цвет, а верх его был оклеен клеенкой, покрытой красной масляной краскою; стол этот стоял здесь еще при моем отце и достался от прапрадеда адмирала Григория Андреевича Спиридова, героя Чесмы. Возможно, что он был корабельным столом, если принять во внимание его небольшой размер. В ящиках стола сохранились и печатные этикетки XVIII века с именем мастера итальянца в Ливорно и датою 177 года. На столе стояла стеклянная чернильница моего отца круглая, плоская, с медной крышечкой; рядом с нею граненый стакан розового оттенка из старого соллогубовского хрусталя, в нем была насыпана дробь для втыкания перьев; затем помнится и другая чернильница, небольшая, дорожная; по сторонам первой чернильницы стояло два старорусских медных прорезных подсвечника, с двумя свечами в каждом; за чернильницей, в кожаном красно-желтом футляре, были настольные часы, а на них небольшая бронза, копия с античной; тут же, рядом с чернильницей, лежала маленькая безделушка, я иначе не умею ее назвать крошечная скамеечка, с которой мопсик тащит за хвост кошку, первый детский подарок мне в<еликой> к<ня>жны О<льги> А<лександровны>. Посередине стола был красный кожаный бювар, а вправо от него пенал соррентской работы. В нем годами хранились: тушь, циркуль, маленькие ножички, сделанные мне из косы мальчиком Васей Калмыковым, сыном нашего старшего скотника и постоянным моим спутником в юные годы; затем перламутровый ножичек с серебряным лезвием для фрукт<ов> заботливый подарок мне моей матери; маленький разрезной деревянный ножичек, вырезанный мною как-то очень давно, в мои отроческие годы; я ехал однажды летом вечернею зарею по Гороховской дороге на своей паре «синих» арденчиков; за «Шаталиным верхом», или лощиной, где летом вдруг, бывало, ощущаешь прохладу, росла одинокая ветла; я подъехал к ней, срезал ветку и поехал дальше, вбирая в себя сладкий запах зреющей и нагретой солнцем ржи; ножичек, сделанный из этой ветки, служил мне памятью об этом летнем вечере, об этом незначительном случае с веткой, когда я как-то теснее сблизился, породнился с природой Наконец, среди разных безделушек, которые я уже плохо помню, был другой разрезной ножик, еще более для меня памятный, чем первый. Он разрисован был для меня Евдокией Петровной Саломон, сестрой Надежды Петровны Богоявленской, о которой я говорил раньше. Милая Евдокия Петровна приезжала к нам в Буйцы по пути в Оптину, куда она ездила к отцу Амвросию. На одной стороне ножичка была нарисована ракета tennisa и голова Талисмана, любимой лошадки моего детства, подаренной мне моими родителями в Ялте в 86 году, когда отец мой сопровождал царскую семью в Крым и когда мы проводили там весну на даче Paio; это была моя первая верховая лошадь. Талисман прожил очень долго и оставил после себя целое потомство таких же Талисманов, из которых один служил верховой лошадкой нашего сына М<иши>. На другой стороне ножичка была изображена лодка моя байдарка, которая составляла, можно сказать, целую эпоху в моей юности; в эту лодку, предназначенную для одного только человека, мы ухитрялись садиться с Mr. Cobb вдвоем и уплывали на ней по бесконечным извилинам Непрядвы, то выплывая на середину реки, то подплывая к берегам под нависшие ракиты или раздвигая ее острым носом водоросли и трос<т>ники. Мы брали с собою книгу, читали вслух, беседовали, изучали Писание. Бывало, летом возвращались уже в сумерки: гладь реки сливалась с берегами и все становилось призрачным, подымался туман над рекой, где-то слышался внезапный всплеск или крик запоздалой цапли, направлявшейся к лесу То было в годы моего англоманства и англиканства.