А потом в лавку заявились они: солдаты, молодые новобранцы, прямиком из учебного лагеря. Новенькие мундиры, ботинки, блестящие, будто намасленные. Они бросились к заднему выходу и кричали. Занавеску сорвали. Я заметила хлипкий складной стол, накрытый простыней, и распростертую на нем девушку с окровавленной шеей. Наверное, Роулз застали на середине процедуры.
Я хотела помочь ей, но у меня не было ни секунды.
Задняя дверь оказалась распахнула. Я выскочила на улицу и очутилась в заледенелом, скользком переулке, заваленном мусором. Я упала, ободрала руку об лед, кинулась дальше. Я знала, что если меня поймают, то отволокут обратно к родителям, швырнут в лабораторию, возможно, причислят к нулевой категории.
Как раз в том году в стране создали систему категорий. Ввели составление пар. Советы регуляторов возникали повсюду. Дети болтали, что станут эвалуаторами, когда вырастут.
И никто не захочет выбрать девушку с приводом в полицию.
А на углу Линден и Адамс я увидела его. Точнее, я налетела на него, а он отступил, вскинул руки и закричал: «Стой!» Я попыталась увернуться, поскользнулась и рухнула прямо ему в руки. Я заметила снежинки у него на ресницах, почувствовала запах мокрой шерсти от его куртки и резковатый аромат лосьона после бритья. Я даже разглядела пропущенную при бритье щетину на подбородке. Шрам на его шее, оставшийся после процедуры, темнел крохотной звездочкой с лучиками.
И никто не захочет выбрать девушку с приводом в полицию.
А на углу Линден и Адамс я увидела его. Точнее, я налетела на него, а он отступил, вскинул руки и закричал: «Стой!» Я попыталась увернуться, поскользнулась и рухнула прямо ему в руки. Я заметила снежинки у него на ресницах, почувствовала запах мокрой шерсти от его куртки и резковатый аромат лосьона после бритья. Я даже разглядела пропущенную при бритье щетину на подбородке. Шрам на его шее, оставшийся после процедуры, темнел крохотной звездочкой с лучиками.
Я никогда прежде не находилась настолько близко от парня.
Солдаты позади орали: «Держи ее!», «Не отпускай!» Никогда не забуду, как он посмотрел на меня с любопытством, словно я являлась каким-то диковинным зверем в зоопарке.
А затем он меня отпустил.
Сейчас
Все, что у меня есть, булавка в виде кинжала. Это и утешает, и причиняет мне боль. Ведь жалкое украшение постоянно напоминает мне о том, что у меня отняли.
Да, я сохранила карандаш. Я пишу свою историю на стенах, и она становится осязаемой.
Я думаю о руках Конрада, темных волосах Рэйчел, ротике Лины, похожем на розовый бутон. Когда она была совсем крошкой, я тихонько пробиралась к ней в комнату и держала ее на руках, пока она спала. Рэйчел никогда мне такого не позволяла, с самого рождения. Она вопила, пиналась и могла перебудить всю улицу.
Но Лина лежала в моих ладонях, теплая и спокойная, погруженная в мир снов.
Мы разделяли нашу общую тайну радость, ночные часы, слитное биение двух сердец в темноте.
Вот что помогает мне остаться свободной.
Моя камера полна дыр. Они ноздреватые, потому что камень проеден влагой и плесенью. В некоторых мыши уже устроили себе норы. Кроме них, имеются провалы и в моей памяти, куда проваливаются люди и вещи.
А еще недавно я обнаружила прореху в своем матрасе.
Последняя дыра находится в стене у меня под кроватью. Она увеличивается с каждым днем.
В четвертую пятницу каждого месяца Томас приносит мне смену постельного белья. Хозяйственный день мой любимый. Я могу отслеживать ход времени. Первые несколько ночей, пока простыня не пропахла потом и пылью (труха сыплется на меня постоянно, как снег), я чувствую себя человеком. Я могу зажмуриться и вообразить, что я очутилась в своем теплом старом доме. Он пропитан солнцем и запахом моющих средств, а древний кассетный магнитофон тихо чирикает запрещенную песню.
И, конечно же, именно в хозяйственный день я получаю сообщения.
Сегодня я вскакиваю до рассвета. В моей камере нет окон. Уже много лет я веду бесцветное существование без старения и конца. В первый год пребывания в тюрьме я только и делала, что грезила о том, что находится на воле. Я вспоминала о теплых лучах на волосах Лины, деревянных ступенях, море и о тучах, набухших дождем.
Потом даже мои мысли сделались серыми и расплывчатыми.
Иногда я хотела умереть.
Однажды я прорвалась за стену. Я потратила на это три года. Скорчившись, я ковыряла мягкий камень металлической пластинкой размером с детский палец. Когда крошево рассыпалось и полетело вниз, в реку, я подумала не о побеге, а о воздухе, ветре и солнце. Я две ночи спала на полу исключительно ради того, чтобы вдыхать запах снега.
Сегодня я сняла с койки свою единственную простыню и грубое одеяло. Зимой оно шерстяное, летом хлопчатобумажное. Больше на ней ничего нет так заведено в шестом отделении. Никаких подушек. Я слышала, как охранник объяснял, что один заключенный попытался удавиться с их помощью, и с тех пор подушки запретили. Это кажется неправдоподобным, но, с другой стороны, два года назад кто-то умудрился завладеть рваными шнурками охранника. Он привязал их к металлическому каркасу кровати и повесился.
Моя камера последняя в ряду, и я, разумеется, знаю наизусть весь ритуал. Сначала я слышу скрип открывающихся дверей, иногда чей-то вскрик или стон, поскрипывание тапочек Томаса, а потом глухой стук и щелчок затвора. Это моя единственная возможность развлечься: я сижу со скомканной грязной простыней на коленях и жду, а сердце трепещет, как бабочка. В такие моменты я часто думаю: «Вдруг сейчас получится»