Когда вечером Катя в очередной раз уходила «служить в театр», я продолжал тяжело отсиживать задницу, тупо соображая, как бы более или менее сносно записать все-таки шестую или, допустим, седьмую страничку уже вполне постылого текста, с рвотным омерзением перечитывал написанное, в клочки рвал эту графоманскую вязкую гадость, начинал все заново с первой строчки первой страницы, но добраться рывком до восьмой так и не получалось.
Тут наступило очередное бомжовое лето, и Катя уехала на гастроли в Саратов. Наша семейная идиллия неумолимо подверглась еще одному смертельно подтачивавшему ее испытанию. Катя всегда казалась мне неописуемой ни в каких жалких словах красавицей, мне кошмарно мерещилось, что, пока я тут графоман-ствую, там за ней ухаживает весь театр, весь только поэтому омерзительный мне тогда Саратов. При одной мысли об этих гастролях я болезненно страдал, а вдобавок к благородным, хорошо известным из художественной литературы переживаниям я еще и продолжал сидеть без копейки денег. Мы все так и жили на Катину нищенскую зарплату, и не мог же я ей, в самом деле, сказать: «Катя, давай шли мне из Саратова денежные переводы»
Год был 1968-й, август, жара, над Москвой гремели грозы, шли обильные дожди, в перерывах между дождями наши ловко, нахально и беспардонно ввели войска в Чехословакию. А я все вставал каждый день с той же единственной и совсем негражданственной мыслью, где же все-таки достать рубль, чтобы как-то протянуть этот трагический для Европы день.
А на рубль, заметьте, можно было купить сумасшедше многое: антрекот за тридцать три копейки, батон, зеленого луку, немного картошки, на два дня чаю, сахара, острого соуса и на оставшийся пятачок еще и газету с наглым враньем про трудящихся Чехословакии, по просьбе которых наши и ехали по ней на танках.
С утра я выходил за покупками, потом читал все, что относилось в газете к новым и новым вполне невероятным просьбам честных, но одновременно и как бы коллективно спятивших чешских коммунистов, потом, припав натруженной и уже слегка мозолистой жопой к казенному стулу, я усаживался за вороной «Консул» сочинять письмо Кате. Делал я это строго ежедневно, как бы в соответствии с обуревавшими меня чувствами, основу которых вроде бы составляли некие мучительные страдания, но я еще и неосознанно, но жуликовато старался, чтобы страдания отчеканивались в прозе красиво и художественно, оттачивая на этих страданиях свой формирующийся литературный стиль. Затем я ловко начинял антрекот чесноком, жарил его, со вкусом жевал и уже после этого на оставшиеся в последнем неприкосновенном запасе четыре копейки доезжал на троллейбусе до площади Восстания, где на улице Воровского, 33, в здании Театра киноактера, размещалась Экспериментальная творческая киностудия.
Пригласил меня регулярно туда ездить с конечной целью творческого трудоустройства ее руководитель Григорий Наумович Чухрай. Там я встретил отличных людей, принявших меня в свою профессиональную компанию как своего и вообще относившихся и лично ко мне, и к тому, что я им застенчиво, но настойчиво впаривал для гипотетического экранного дебюта, очень по-человечески, заинтересованно, даже ласково
Главным редактором этой славной студии был тогда милейший, интеллигентнейший человек Владимир Федорович Огнев. Окружала его добротная редактура, среди которой особенно выделялся энергией и чутьем на хорошее Леонид Абрамович Гyревич тонкий, умный, образованный человек, на которого Чухрай и Познер, директор студии, и перевалили заботы о моей дальнейшей судьбе.
При первой же встрече Леня спросил:
Чухрай тебе сказал, зачем он тебя сюда позвал?
Я удивился:
Как зачем? Снимать. Он видел «Луну для пасынков судьбы», сказал, что я созрел, пора падать
Да?.. спросил Леня, и в его интонации мне почудилось что-то пугающе неопределенное.
Леня Гуревич
А и ездил-то я к ним вовсе не с пустыми руками. Мне было что им предложить я все-таки разродился первым сценарным вариантом «Спасателя» той самой злополучной «Соломой». Огнев «Солому» прочитал, сказал, что читать ему было интересно, хотя, наверное, и нужно что-то доделать, возможно, придется привлечь профессионального драматурга, но в любом случае такую постановку студия могла бы всерьез планировать. Прочитал Познер тоже отнесся вполне. Отвезли уже благородно залапанные экспертами странички Григорию Наумовичу. Тому, кто и пригласил падать. Месяц, другой ни слуху ни духу
Григорий Наумович, как я позже понял, не любил, да и не имел обыкновения отказывать: сценарии, так сказать, изящно и бесшумно аннигилировались, невесомо канув в какую-то черную дыру. Было ощущение какой-то мистики то ли они попросту не доходили до него, то ли, дойдя, плавно переходили в некое таинственное Зазеркалье, из которого в земную трехмерную реальность уже никогда не возвращались. Ни обид, ни долго таскаемого камня за пазухой к худруку ЭТК у меня не было и нет, я искренне почитаю его как одаренного, много сделавшего в нашем кино мастера, и до последнего его дня мы оставались в добрых отношениях, но было, было сценарий отправлялся к Чухраю, где-то в сумерках раздавалось знакомое «бульк», после чего уже никому и в голову не могло прийти нырнуть туда, где булькнуло. «Где?» «Нету!» «Чего?» «Ничего!»