Соловьев Сергей Александрович - Асса и другие произведения этого автора. Книга первая: Начало. То да сё стр 17.

Шрифт
Фон

Одно цепляло другое, ясно было пока не поздно, необходимо учиться. В юношеском читальном зале Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина я выписал томик недавно вышедшего эйзенштейновского «Избранного». Заглянул в оглавление, зацепился за самое чудное название: «ПРКФВ». Боже, что же это значит? Из статьи позже выяснилось: ПРКФВ обозначает аббревиатуру собственного имени Прокофьева, им самим придуманную. Прокофьева структурно раздражали гласные. Согласные были остовом мира, в том числе и музыкального. Мама моя, что же все это должно обозначать? Ну что плохого в гласных? И что такое структура? Первая же строчка этой статьи Эйзенштейна, которую я прочитал, и до сих пор гвоздями прибита к моей памяти: «Мнемоника бывает самая разнообразная, очень часто просто ассоциативная»,  эти слова я тупо перечитал раз пятнадцать и понял, что опять мне конец: я вообще ничего не понимаю, ничего не знаю о чем речь, я вообще никогда не слышал этих слов, я вообще просто не могу понять, что эти слова обозначают. Шарики в моей голове окончательно закатывались за ролики. Очень хотелось плакать. Вместо этого я пошел листать словари. Я открыл словарь на этом слове и прочитал: «Мнемоника способы запоминания». Поразительно! Оказывается, есть такие простые способы понять непонятное! Далее в статье про мнемонику перечислялись многие способы запоминания, что само по себе было интересно, а уже в конце: «Примеры ассоциативной мнемоники». Ну конечно же, речь у Эйзенштейна просто шла о способе запоминания посредством ассоциаций. И ничего тут страшного нет! И эта первая преодоленная мною в жизни абсолютно непонятная фраза вмиг превратила меня в любителя серьезного чтения. Я стал одним из усерднейших посетителей Салтыковки. В этом процессе разнообразного чтения я спонтанно вдруг натолкнулся на писательскую фигуру, которая с четырнадцати до восемнадцати, по-моему, лет практически безраздельно занимала все мое читательское воображение.

Это был Александр Александрович Блок и все, что с ним связано. Каким-то очень естественным, но и очень таинственным образом реальный Ленинград, в котором я жил и который к тому времени уже начал понемногу узнавать и любить особенно, фантасмагорически стал путаться у меня в сознании с блоковским Петербургом. Я заболел Блоком. По тем временам это была довольно опасная болезнь. Имя Блока употреблялось редко и неохотно: «Пил, распутничал, потом взял и написал Двенадцать"». Новых книг ни самого Блока, ни о нем почти что не было. Тогда, по-моему, вышла одна из первых «Александр Блок. Город мой», под редакцией Орлова. Я измусолил эту книгу до дыр. Самое невероятное, чем одарила меня эта книга,  это внезапное понимание того, что литература и жизнь одно и то же. Вернее, даже по-другому: когда получается, что литература отдельно, а жизнь отдельно, то это и фальшивая литература, и фальшивая жизнь. Когда они одно и то же это и есть то, что в человеческой истории называется словом «культура». Открытия совершались мной тогда невероятные. Одно из стихотворений Блока, скажем, было подписано: «Часовня на Крестовском острове». Я взял и сел на 46-й автобус и доехал до остановки «Крестовский остров». Вылез. Походил. Вижу мама моя!  часовня. Вот тогда-то они у меня окончательно и съехались: стихи и та жизнь, откуда они.

Захотелось прорваться в спецхран своими глазами прочитать «В начале века» Белого, «Между двух революций» Георгия Иванова Стал открываться огромный круг имен, навсегда связанных с Петербургом, и все, что я узнавал, становилось реальностью, иногда более реальной, чем любая другая реальность.

Тогда же, и опять-таки в связи с Блоком, вынырнула и въехала в сознание другая магическая фигура, вскоре занявшая в моей жизни столь же значительное место Всеволод Эмильевич Мейерхольд. Имя это в то время было пострашнее блоковского, тысячекратно запретное. Заготовив какие-то липовые бумаги, где значилось, что литература необходима мне для подготовки к вечеру «Обличение реакционных идей символизма» или чего-то подобного в этом же роде, я все же исхитрился прорваться в спецхран, где получил доступ к драгоценным выпускам «Золотого руна», «Аполлона», мейерхольдовского «Журнала Доктора Дапертутто». Многоопытные библиотекари смотрели на меня с удивлением, круг моих интересов не имел ничего общего не только с интересами моих сверстников, но и со взрослыми читателями. Может быть, еще с десяток человек в Ленинграде интересовались в те времена тем же, что я. В формулярах книг, получаемых мною, иногда стояли редкие росписи, увидев которые рядом со своими закорюками, у меня начинала кружиться голова Ахматова, Эйхенбаум, Шкловский. Понемногу, не мытьем, так катаньем, мне удалось переместиться из юношеского зала в Большой, на площади Александрийского театра, из спецхрана в залы для специальной научной работы, где вокруг меня, восьмиклассника, сидели убеленные сединами мужи в камилавках. Потихоньку я подружился с библиотекарями, стали пускать меня в Зал эстампов, где доставали мне бесценную и напрочь запрещенную литературу по мировой живописи. Там я впервые увидел Сутина, Ларионова, Модильяни, Шагала

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке