Не обстоит ли дело так, что то ускользающее единственное, о котором идет речь, вовсе не нуждается ни в каком языке? И в этом ускользании, оставляющем вместо себя лишь имена и пустые одежды, и состоит его истинная «природа»? Не в эту ли «сторону» и смотрит «ум», и ни у этого ли Ускользающего хочет он обучиться?
Не спросить ли нам тогда: правда ли, что Гераклит рассказывает о том, о чем он действительно хотел бы рассказать? Быть может, тот язык, на котором он говорит, на котором говорили и до и после него, и сам этот «ум», обучающийся у имен, есть только тень теней (или следуя прежде сказанному тени, обнаруживающие другие тени или даже их порождающие?) Но тогда и все эти метафизические пространства, возможно, лишь раскрашенные декорации, меняющиеся от действия к действию, а ускользающее от всех имен Единственное живет, быть может, совсем не в тех местах, где мы привыкли его искать, и говорит совсем не на том языке, на котором мы к нему привычно взываем. Не бродит ли оно по дорогам и тропам нашего мира, среди того многообразного множества, которое так презирает «ум»? Не здесь ли и Дом его, которым оно управляет мудро и с любовью, вечно пребывая в общении с вещами, небом и землей, не научая и не поучая их, а лишь оберегая и сохраняя то, чему они могут научить сами? Что же и остается нам тогда, как ни прислушаться к этой беседе и, быть может, принять в ней участие? Но прежде, нам следовало бы овладеть искусством перевода, силящимся разглядеть за чужим и враждебным нам языком наши собственные лица, искусством, перелагающим суеверные и нелепые басни на язык ветра, леса и моря. Быть может, мы услышим тогда, о чем в действительности говорят Гераклит, Анаксимандр или Платон, о чем говорим и все мы не решаясь признаться даже самим себе, что мы владеем языком, ничуть не похожим на тот, на котором говорит метафизика.
121.
Так ли уж безобидно это многознание, не научающее «уму» и собирающее свою пустую жатву и на небе, и на земле? Не похоже ли оно на слова древнего заклинания? Выговоренные с соблюдением определенных условий и в подходящий час, они обращают сами себя в реальность. Или лучше сравнить их с подземными червями, подтачивающими корни цветущего шиповника?.. Не говорит ли и то, и другое сравнение об одном и том же?
122.
Первое движение убегающего от многознания: уловить эту пугающую опустошенность и чуждость мира, его погруженность в самого себя, так, словно он вдруг задумался однажды о чем-то, да так и окаменел в своих раздумьях, позабыв обо всем и став чужим и для себя, и для нас
Это чужое небо и равнодушная земля!.. Надо ли теперь спрашивать, в какую сторону следует направить свой бег?
123.
То единственное, которое мы ищем, можно, пожалуй, уподобить тому горчичному зерну, о котором рассказывает притча. Прорастая сквозь мир, оно само становится миром, Домом, дающим нам приют и оберегающим нас своей кроной от палящего солнца. Конечно, мы знаем, что ничего подобного на свете не существует и существовать не может; вырастающее же выше звезд Дерево-мир лишь неудачный вымысел, вымышленный слабыми для слабых. Правда, притча говорит о ничтожности этого зерна самого малого среди прочих зерен. Возможно, это упоминание совсем не случайно. Но что же может быть ничтожнее вымысла? Ничтожнее сна? Не здесь ли скрывается тень последней надежды? Что как именно в силу этой ничтожности и дано совершиться невозможному?
124.
Впрочем, какое многословие вокруг одной единственной фразы, к тому же записанной две с половиной тысячи лет назад и почти наверняка искаженной последующими переписчиками! Но ведь, кажется, именно это и называется «наша культура»? И не ее ли голосом мы начинаем говорить всякий раз, стоит нам открыть рот или взяться за перо?
125.
Одинокий волчий вой, раздающийся у подножья гор, возвращающийся эхом, перекатывающийся по камням и, наконец, исчезающий в глубине леса, чтобы повториться вновь и вновь. От него снимаются с насиженных мест уснувшие птицы и воздух кажется еще морознее. Похоже, он обращен в никуда и ни к кому, этот плывущий над мерцающим снежным настом и ледяными глыбами первобытный звук. И все же он нечто большее, чем просто звериный вой. Он зов, зовущий и ожидающий ответа; знак, отмечающий конец последней тропы. Отчего бы и нам не поучиться у этого зова, тревожащего пустоту и силящегося одолеть сковавшую землю зимнюю ночь? Кричать в никуда? Взывать ни к кому? Не пустое ли это сотрясение воздуха? Где же наше мужество, обязующее нас сносить и терпеть, петь и улыбаться? Да не само ли оно и приходит к нам в одеянии этого ночного зова, невидимое и никем не услышанное, обреченное сносить насмешки, зовущее и ждущее ответа? Или, может быть, разговор идет о другом мужестве, мужестве, прикусывающим язык и стирающим зубы?.. Надеюсь, что у него-то не будет ни единого шанса.
126.
Дошедшие до нас фрагменты Гераклита, разбросанные и несвязанные, может быть, лучше удостоверяют истинность того, о чем он намеревался нам рассказать, чем не дошедшее до нас целое. Но еще лучше свидетельствуют об этой истинности те лакуны, которые остались между фрагментами. Они поистине безграничны. То, что открывается за ними, нельзя вместить ни в какие слова, ибо из этой безграничности на нас смотрит лицо самой Истины, прекрасное, как встающее над пустыней солнце, опаляющее или убивающее все живое.