А. В. Михайлов определял барокко как всеобщую риторическую культуру, предполагающую сравнение всего со всем35. Но это определение лишь развивает воззрения барочных авторов. Так, Эммануэле Тезауро в знаменитом трактате по риторике «Подзорная труба Аристотеля» (1654) описывает мироздание как всеобщую грамматику. Таким образом, тайна то, что находится за пределами этих грамматик.
Вопросы Тиберия, о которых говорит Браун, относятся к области загадочного, поскольку предполагают однозначные ответы, точно так же, как Ахиллес, скрываясь среди женщин, назывался каким-то одним именем. Но сама тема его книги располагает к меланхолии, соприкасающейся с загадочным именно потому, что картина прошлого, которую мы можем восстановить по материальным свидетельствам, принципиально неполна.
Фрагментарность (и порожденная ей меланхолия) возможна только в правильном мире, где все границы между предметами и явлениями четко очерчены. В этом и только в этом мире возможна история во всех смыслах слова: как осознание линейного течения времени, как ощущение перемен и как последовательность событий, которую можно рассказать.
Сатурн оказывается воплощением ушедшего стазиса, но этот стазис одновременно осознается как глубоко трагическое бессилие.
Уже упоминавшийся Фридрих Георг Юнгер в книге «Греческие мифы» пишет, что Кронос-Сатурн страдает от невозможности действия (видимо, он его страстно, хоть и тайно, желает). Впоследствии Сатурн выступает в роли некоего темного властелина (хотя его нельзя назвать однозначно злым), а в символическом плане как искушение прошлым.
«Неподвижность Кроноса, пишет Юнгер, заключается в движении, которое неизменно и однообразно повторяется, согласно предначертанным путям. Кронос движется, но ничего не совершает. В Зевсе же совершается движение»36. Далее он уточняет, что «Кронос властвует над круговоротом стихии, [где] все возвращается, повторяется, уподобляется самому себе»37.
Век Сатурна считается Золотым веком, но вряд ли этот Золотой век мог бы нам понравиться. «Здесь, объясняет Юнгер, нет развития, нет прогресса, нет никакого изменения, запечатлеваемого памятью и воспоминанием; здесь присутствует лишь периодическое повторение поколений, возвращающихся назад и погружающихся в неизвестность. От них до нас ничего не доходит; они увядают, как трава, и опадают, как листья деревьев. Здесь человек еще не имеет судьбы»38, поскольку он един с природой, и даже смерть его естественна и не семиотизирована, но подобна увяданию осенней листвы. Этот мир бессловесен, как и его обитатели.
Но такое единство имеет и свои преимущества, продолжает Юнгер, поскольку «в царствование Кроноса человек живет в безопасности, в защищенности, которую он утрачивает во время царствования богов и которая вспоминается ему как утрата. Он вспоминает о ней и при этом забывает, в чем ее суть»39. Суть же этой защищенности заключается в полном психологическом отождествлении древнего человека с миром и (как следствие) в отсутствии индивидуальности, происходящей от сознания своей отдельности, от противостояния миру, с его круговращением.
Наша индивидуальность способна быть источником наивысшего наслаждения, но вместе с тем и наивысшего страдания. Этот же мир не антропоцентричен, как мир классики, напротив, в нем отсутствует человеческое измерение, да и в самом человеке человеческое начало пока что дремлет, как дремлют его мысль и эмоции.
Поэтому Филира и могла отказаться от человеческого облика: она считала, что ничего не теряет.
III. Барокко как связь и разрыв
1О барокко как о чем-то нужном, современном и очень похожем на нас в разное время писали Генрих Вёльфлин (1888), Вальтер Беньямин (1927) и Омар Калабрезе (1992), не говоря о других, менее известных авторах (которых тот же Беньямин обильно цитирует), т. е. этот разговор ведется, не прекращаясь, с конца позапрошлого века. И то, что в этом долгом разговоре оказывается, пожалуй, самым интересным, это смещение или, точнее, перемещение фокуса внимания. Для Вёльфлина в барочной стилистике важнее всего оказывается изменение масштаба по сравнению с устойчивым и равновесным миром классики, для Беньямина механистичность, для Калабрезе смешение разнородных частей40. Всё это разные стороны одного явления, имеющего отношение не только к барокко, но и к нам.
Взятые вместе, эти характеристики означают некую ирреальность. Попробуем их переформулировать в надежде на то, что это раскроет нам смысл явлений. Мы получаем следующее: нарушенный масштаб предметов и персонажей (как в «Алисе в Стране чудес»), соединение несоединимого и странную, противоречащую нашим инстинктам, логику. Все перечисленное сообщает происходившему в ту эпоху некоторое сновидческое качество. Для нас современность все еще скучна и обыденна, но для людей барокко она означала вторжение фантастики в реальность, пусть даже итоги этого вторжения не сулили им ничего хорошего.
Разрушение привычного масштаба, который стоило бы назвать антропоморфным, в культурной ситуации барокко проявляется по-разному. Эммануэле Тезауро в «Подзорной трубе Аристотеля» (1654) восторгался «зрительной трубкой» (телескопом) как блестящей метафорой устранения расстояния: мы видим нечто далекое так, словно находимся рядом с ним, не испытывая необходимости преодолевать разделяющее нас пространство. Он мог бы посвятить подобный восторженный отзыв еще и микроскопу, увеличивающему бесконечно малое, приближая его к нам. В любом случае мы видим, что масштаб и соотношение частей постройки нарушаются, грозя распадом всему зданию реальности.