У меня жэторедко…
Павла Алексеевича просьбы не трогали: очень возможно, что Комов был больной и не мог время от времени с собой и своим пороком справиться, но, возможно, что он просто-напросто хитро и осторожно высматривал свою минуту, — Павел Алексеевич допускал и вариант дурной, и вариант жалкий, однако в разницу вариантов вдумываться не желал. Он помнил, как Комова били; он помнил, как хлопотно сдерживать разъярившихся работяг.
— Собирайся, — повторил Павел Алексеевич. — И иди прямо к вертолетам — ты меня хорошо понял?
Комов суетливо хватал вещь за вещью — он собирался, он что-то негромко бубнил, нет-нет да косясь на старого знакомца. Они мешали друг другу: Комов знал о Павле Алексеевиче, а Павел Алексеевич знал о Комове, однако козырь Комова был мельче, был бит, и никаких перемен тут быть не могло. Комов встал, подхватил рюкзак. Вздохнув, как вздыхают перед дорогой, он жалковато кивнул Павлу Алексеевичу и исчез. Витюрка проснулся от хлопнувшей двери и вновь в полузабытьи пощипывал гитару: «Я встретил вас, и все былое в умершем сердце…» Рядом с Витюркой, на газете, горбилась буханка хлеба и консервные банки, одна на одной.
Павел Алексеевич вышел — Томилин восседал на крыльце общежития, у самого входа. Вокруг Томилина были люди — человек восемь, прослышавшие о бригаде, они уже крутились и вились около.
Павел Алексеевич взял из рук Томилина список:
— Кого это ты набрал?
— Все как надо, Павел. Все как ты любишь. — Томилин охотно сдал полномочия.
Но было не все как надо — Павел Алексеевич начал вычеркивать. Люди, сообразившие, что Томилин никакой не бригадир, мигом столпились вокруг Павла Алексеевича. Жарко дышали. Говоря вразнобой и настырничая, они уже порядком нервничали. Они заглядывали через плечо, один особенно базарил: «Я техник! — выкрикивал он. — Техник и хочу быть техником!» — а Павел Алексеевич ему объяснял: техники не нужны.
— Куда же мне теперь деться?
— Куда хочешь.
Тот замялся:
— Я на заводе работал… техником работал.
— На твой завод мне наплевать. Каменщиком пойдешь.
Второй, что размахивал трудовой книжкой, твердил, что он экономист. Но и ему деться было некуда.
— Каменщиком, — сказал Павел Алексеевич, сделав пометку в списке.
Когда вернулись в комнату, Томилин закатил вдруг истерику, он увидел опустевшее место Комова: «Ты выгнал его? Выгнал? — И Томилин пустился в громкий жалостливый крик, с ним бывало такое. На новом месте Томилина всегда распирал восторг, переходивший в шумную симпатию к самым случайным людям. Это длилось день-два. Он был готов всех любить. Он как бы начинал жизнь заново. — Хороший человек был — зачем, Павел, ты его выгнал? Он мне понравился, такой милый мужик, тихий…»
— Заткнись.
Витюрка вмешался:
— Да бросьте лаяться на новом месте.
— Но, Витя, мы же по душам поговорили. И бутылку с ним выпили…
Витюрка остался рассудительным:
— Если уж мы будем лаяться, что будет?.. Вы заметили: здесь одни сопляки вокруг — нас только трое взрослых.
— Почему трое?.. А поварихи? — и Павел Алексеевич кивнул в сторону Томилина.
— Издеваешься! — Томилин, взвизгнув, кинулся с кулаками.
Павел Алексеевич несильно оттолкнул, а оступившийся Томилин потерял равновесие и плюхнулся на собственную кровать. Те двое засмеялись, а Томилин затравленно вскрикнул. Он вскрикнул тонко, как осенняя чайка. Место было новое, и кровать была новая, но жизнь старая; суровые и деревянные приятели так и остались суровыми и деревянными — не понимали его. Именно от бессилия, от невозможности понять их и объяснить им себя Томилин ткнулся в подушку лицом, вцепился в нее руками и заплакал, нервный и слабый человек.