Руки закинуты на стену, сломаны в локтях, ногти медленно скребут обои. Теперь моя очередь мучить. Я не буду торопиться. Ведь я тоже умираю. Высовываю язык и тихо-тихо касаюсь копченой лососины ее вульвы, а сам внимательно смотрю – по ее коже волнами пробегает крупная дрожь, как у лошади, которую чешут щеткой. Вкусная лососина, горячая, сочная и пряная, я хочу лизать и лизать ее, но вверху начинают орать и дергаться, мне неудобно, обхватываю Лису руками, сжимаю ее что есть сил и вонзаю губы во взбесившееся мясо. Вертимся как на вертеле – она и я. И влажная важность проникновения. «Ва-а-а-а-у-и-и», – славная охота. «У-и-и-и-вр, у-и-и-и-вр», – предсмертно тявкает затравленная лиса. «А-а-аргакх», – внутри клекочет жажда смерти…
«Ты запомнишь меня», – это Лиса. Она жива. Она шевелится. Она сильнее, тянет меня на себя, вертит как игрушку. Сколько силы. «Ты запомнишь меня, ты запомнишь», – голос глуше и страшней. Дергает, тащит, заставляет сесть себе на лицо. «Ты запомнишь, – в меня вонзается ее раскаленный язык, еще и еще, плавит внутренности, жжет стыдом и яростью, – ты запомнишь!»
Солнце. Яркая, разворошенная, разоренная постель. Спит желтая кошка, мягкая и податливая. Слабая и мягкая. Не спит – улыбается. Солнце такое, что больно смотреть на ее кожу, страшно смотреть на ее кожу. Улыбается, глаза закрыты. По щеке медленно ползет слеза. Одна. Жидкая. Медленно.
Я беру из банки на столе зеленую оливку. Внутри нее – маленькая соленая рыбка – анчоус. Кладу в рот, перекатываю языком. Наклоняюсь к Лисе. «Что ты хочешь?» – она еще ласковая и еще моя, с готовностью переворачивается на спину и раздвигает ноги. Я ласкаю во рту оливку, приближаю губы к раковине, в последний раз пью ее запах. Медленно, языком вталкиваю в нее скользкую оливку. Лиса улыбается. «Это тебе моя недолговечная печать», – храбрюсь, в горле – ком. Девушка, фаршированная оливкой, фаршированной анчоусом. Лиса, Мария, Мара. Мой грядущий демон, безжалостный суккуб.
– Помнишь, ты говорил, что счастье – всегда в прошлом, – Лиса уже вытерла слезу.
– Да, – отвечаю медленно, тяну – дддааа.
– Вот оно есть, – целует меня в губы сквозь слепящее солнце, – а вот его нет, – вскакивает с постели и начинает одеваться».
Толик.
Рука в резиновой перчатке неприятно вспотела. Толик покрепче сжал рукоятку ножа и повел длинный, от подбородка до паха, разрез. Лезвие шло легко и точно, разваливая кожу, подкожную жировую клетчатку и мышцы. Делимая плоть слегка потрескивала под клинком как разрываемая вощеная бумага. Лицо трупа оставалось бесстрастным.
– Мертвые не потеют, – пошутила Катька, но никто не улыбнулся, все напряженно смотрели над марлевыми масками.
– Вот будешь так лежать когда-нибудь, и в тебе будут копаться такие же уродцы, как мы, – принялся философствовать Зина.
Толик взял с инструментального столика короткий и толстый реберный нож и начал вскрывать грудную клетку. Ребра поддавались плохо, приходилось то резать с усилием, то даже пилить короткими движениями. Толик покраснел от напряжения, на лбу выступил пот.
Лежащее тело ходило ходуном, раскинутые руки тряслись, и, внезапно, съехав с подставок, упали на стройные попки стоящих по бокам студенток. Те одновременно взвизгнули и отскочили в стороны.
Когда переполох улегся, Катюха хихикнула под маской:
– Ишь ты, масленица. Как обычно – чуть что, сразу за задницу.
– И не говори, – ласково ответил Толик, – нам ведь, сволочам, только одно нужно…
Анатолик.
Мороз усилился. Пальцы рук не согревались, даже сжатые в кулак, а ноги ощущали всю навязчивую прелесть рваных осенних ботинок. Анатолику стало казаться, что он уже никогда не дойдет до дома: «Только бы не поскользнуться и не упасть. Подниматься трудно будет. Очень трудно.