Вспомнив нехилого брата, я подумал, что ему, конечно, вовсе не требовалось прыгать на Алексея сзади. Но я промолчал. Спросил, из-за чего у них рознь.
– Потому что я, – надменно сказал Шерапенков, – в моём праве! И если б не они, у меня могла бы жизнь быть.
Рассказал, что окончил церковноприходскую школу с похвальным листом и отец решил: он больше для городской жизни подходящ. Отвёз в Самару к известному мастеру Логинову: учиться делать дамские ридикюли и другую галантерею. В учении Алексей показал дарование. Отец, умирая, оставил всю землю – восемнадцать десятин – старшему брату с условием «довести Алёшку до дела». Началась германская война; он уже работал помощником Логинова. Попросился на войну. Когда вернулся с фронта после ранений – захотел открыть собственную мастерскую, но требовалась известная сумма. Брат в то время «имел двух лишних бычков». Денег от их продажи Алексею хватило бы.
– Я ему говорю: уважь моё право! Наказал отец меня до дела довести, так доводи!
Но брат, «а особливо Нюрка», напирали, что он «уже доведён до дела» – работал у Логинова, пусть и дале работает.
– Я говорю: это было полдела. Дело – когда оно моё!
Не дали денег брат с женой. Тогда он пришёл к ним в отцовскую избу: «Буду вовсе без дела жить. Я в моём праве!» Брат не выгнал, терпел; золовка «злобилась, выживала». Тут случился Октябрьский переворот, вскоре в деревню нагрянула красногвардейская дружина – «и двоих быков свели, и ещё и кабана!»
Вспоминая это, он трёт безволосую грудь мочалкой, удовлетворённо посмеивается.
Я спросил, что он думает о большевиках.
– Выжиги! Читал я ихи листки: всеобщее счастье, мол, дадим. Разве ж счастье может быть всеобщее? Ты погляди, сколь горемык кругом: тьма-тьмущая! Куда они денутся? А несчастные рожаться, што ль, перестанут? Одни дураки в это счастье и верят, но, скажи, как много их! То-то отец-покойник говорил: дураков в пашню не сеют, они сами плодятся.
– И как же ты, – сказал я, – это понимал и побежал к красным нашу разведку выдавать?
Он глядит на меня в упор. Глаза ледяные, немигающие.
– Я на рыбалку собирался: сижу под сараем, лажу верши, а твой брат по нашему двору туда-сюда, ляжками играет, распоряжается. Иди, мне говорит, напои мою кобылу! Я говорю: разве вы, господин поручик, меня слугой наняли?
«Господин поручик...» Брат был подпоручиком. По армейскому неписаному правилу, Шерапенков опустил приставку «под».
– А он... – в голосе Алексея – неизбывно-горчайшая обида, глаза подёрнулись влагой, – он как сунет мне кулаком в спину, в больное место. Здоров, сволочь! Я от боли упал. Ну, думаю, я тя обласкаю...
Помолчал, потупившись. Поднял на меня горящий взгляд.
– Если б можно было: мне трёхлинейку – и ему! С десяти саженей – «цельсь!» – Голос стал дрожливо-яростным, в уголках рта – пена. – По счёту «три»... Я б его сшиб! И нисколь бы не жалел, и хер бы с ним!
Последние слова меня резнули по нутру, точно глотнул чего-то кипящего. Я поспешно окатился водой, стал одеваться.
* * *
У гусар один убитый, трое раненых, но скот возвращён в деревню. Командир батальона уплатил хозяину за огромного вола, и наутро следующего дня мы ели вожделенный суп со свежим мясом, густо приправленный картофелем и крупой. Каждому досталось почти по два фунта говядины. Наевшись, мы присолили оставшиеся куски и спрятали в вещевые мешки.
Утро пронизывающе-сырое, туманное, вот-вот посыплет мокрый снег. До чего не хочется покидать натопленные избы! Но трубят сбор. Командир батальона, пройдясь перед строем, вдруг называет фамилии: Шерапенкова и мою.
– За вчерашнее дело объявляю благодарность и всем ставлю в пример! – обеими руками пожимает руку Алексею, потом мне, обдаёт душком самогона.