Было не меньше восьми, а отец меня не позвал, — дождь утопил нашу последнюю охоту.
Поль сказал:
— Когда дождик перестанет, я пойду за улитками. Я соскочил с постели:
— Ты знаешь, что мы завтра уезжаем?
Я рассчитывал, что он закатит рев по всем правилам искусства, а это было бы мне на руку.
Он не ответил, чрезвычайно занятый шнурованием ботинок.
— Никто больше не будет ходить на охоту, не будет ни муравьев, ни цикад…
— Они же все померли! — ответил Поль. — Я теперь их каждый день не нахожу.
— В городе нет деревьев, нет сада, нужно ходить в классы…
— Ну да! — радостно сказал он. — У нас в классе есть Фузье. Фузье хороший! Я все ему буду рассказывать, дам ему кусочек смолы…
— Так ты рад, что каникулы кончились? — строго спросил я.
— Ну да! И потом, у меня дома есть коробка с солдатиками.
— Чего же ты ревел вчера вечером? Он широко раскрыл голубые глаза:
— Откудова я знаю?
Мне стало противно, что Поль такой предатель, но я не пал духом и спустился вниз, в столовую. Там было полно вещей и народу.
Отец распределял по двум ящикам всякую утварь, книги, обувь. Мать складывала на столе стопками белье, тетя паковала чемоданы, дядя перевязывал тюки, сестрица, сидя на высоком стуле, сосала палец, а «горничная» ползала на четвереньках, собирая с полу сливы из корзинки, которую сама же и опрокинула.
— А, вот и ты! — проговорил отец. — Сорвалась наша последняя охота. Придется с этим примириться.
Он стал заколачивать ящик. Я понял: это он заколачивает крышку гроба каникул, ничего изменить нельзя.
С равнодушным видом я подошел к окну и прижался лицом к раме. По стеклу медленно катились дождевые капли, а мое лицо медленно заливали слезы…
Все долго молчали, затем мама сказала:
— Твой кофе остынет.
Не оборачиваясь, я буркнул:
— Я не голоден. Мама настаивала:
— Ты ничего не ел вчера вечером. Ну-ка садись сюда.
Я не ответил. Мама подошла ко мне, но отец с железным спокойствием сказал:
— Оставь его. Если он не голоден, то от еды может заболеть. Не будем брать на себя такую ответственность. Что же особенного: удав, например, ест только раз в месяц.
И в полном молчании отец вбил четыре гвоздя один за другим; война была объявлена.
Я забился в темный угол, чтобы поразмыслить.
Нельзя ли выиграть еще неделю, а может, и две, прикинувшись тяжелобольным? Если вы, например, болели брюшным тифом, родители посылают вас потом в деревню; так было с моим дружком Витье — он три месяца провел у тети в Нижних Альпах. Как же мне схватить брюшной тиф или хотя бы сделать так, чтобы все поверили, будто у меня на самом деле брюшной тиф?
Когда у вас болит голова (что не видно), и вас тошнит (что проверить нельзя), и у вас томный вид и прямо-таки глаза не раскрываются — это всегда производит некоторое впечатление. Но если у вас подозревают серьезную болезнь, то появляется термометр, а я не раз страдал от его беспощадных разоблачений.
К счастью, термометр забыли дома в ящике ночного столика. Но я сообразил, что при первой же тревоге меня повезут домой к термометру, и, конечно, в тот же день.
А что, если сломать ногу? Да, сломать по-взаправдашнему? Мне показывали дровосека, который нарочно отрубил себе топором два пальца на руке — не хотел идти в солдаты, — и это очень даже помогло. Но я не хотел ничего себе отрубать: противно! Оттуда льет кровь, и, что бы ты себе ни отрубил, оно потом не отрастет. А если переломаешь себе кости, то снаружи это не видно, и они очень хорошо срастаются. Ученика нашей школы Качинелли лягнула лошадь и перебила ему ногу, перелома совсем не было видно, и Качинелли бегает теперь так же быстро, как и раньше! Но эта гениальная мысль на поверку оказалась негодной: если я не смогу ходить, меня увезут домой в тележке Франсуа.