Но дом с виду вполне сошел бы за виллу, и в нем имелся «водопровод с баком»; дело в том, что предприимчивый торговец метлами соорудил огромный бак для воды, который примыкал к задней стене дома и был такой же ширины и почти такой же высоты, как само здание. Отвернешь, бывало, медный Кран над раковиной, и вот она бежит, прозрачная, прохладная вода…
То была неслыханная роскошь, и я лишь позднее понял, какое чудо представлял собою этот кран: вся местность, от сельского колодца до вершин Этуаль, томилась жаждой; на расстоянии двадцати километров вы не встретили бы и десяти источников (причем большая часть их с мая высыхала) да три-четыре так называемых ключа, то есть где-нибудь в глубине маленького грота обросшая мохом расселина тихо роняла слезы себе в бороду.
Поэтому, когда иной раз крестьянка приносила нам яйца или горох, она с изумлением качала головой, разглядывая на кухне сверкающий кран, вестник Прогресса.
И еще была у нас на первом этаже огромная столовая (наверное, длиною пять метров и шириной — четыре), которую удивительно украшал маленький камин из настоящего мрамора.
Лестница, изогнутая под углом, вела на второй этаж, где находились четыре комнаты с окнами, усовершенствованными в самом современном духе; между ставнями и оконными стеклами были сделаны открывающиеся рамы, на которые натянули тонкую проволочную сетку для защиты от ночных насекомых.
Освещение у нас было керосиновое, а именно лампы, и на подмогу им — свечи. Но мы всегда ели на террасе под большой смоквой и поэтому пользовались главным образом «летучей мышью».
Чудесная «летучая мышь»! Однажды вечером отец вынул ее из большой картонной коробки и, наполнив резервуар керосином, зажег фитиль; вспыхнул плоский огонек, похожий на зернышко миндаля, и отец надел на него обыкновенное ламповое стекло. Затем он вставил лампу в овальный фонарь, окруженный никелированной сеткой, на которой была металлическая крышка; эта крышка защищала от ветра; через просверленные в ней дырочки ночной воздух проникал тонкими струйками, почему и не задувал огонек, а поддерживал и питал его.
Когда я увидел, как эта лампа, висящая на ветке смоквы, сверкает и горит ясным светом церковной лампады, я позабыл о своем супе, приправленном тертым сыром, и решил посвятить жизнь науке… Эта лучистая миндалинка и по сей день озаряет своим светом мое детство; а когда я через десять лет побывал на маяке Планье, даже он поразил меня меньше, чем лампа «летучая мышь» в «Новой усадьбе».
Наша лампа — точь-в-точь как и маяк Планье, приманивавший перепелок и чибисов, — притягивала к себе всех ночных насекомых. Стоило лишь повесить ее на ветку, и на нее тотчас слетался рой толстых бабочек; тени их плясали на скатерти, и, сжигаемые бесплодной любовью к огню, они падали, обугленные, в наши тарелки.
Залетали к нам и огромные осы — провансальцы именуют их «козерогами». Мы били их салфетками, причем иногда опрокидывали графин и всегда — стаканы на столе; залетали и жуки-дровосеки и жуки-олени, которые стремительно вырывались из мрака, словно камни, пущенные из рогатки, и со звоном ударялись о лампу, а потом падали в супницу.
У жуков— оленей, черных и блестящих, спереди было нечто вроде гигантских плоскогубцев с двумя разветвлениями; жуки были неспособны пользоваться этим превосходным орудием, потому что оно не имело сочленений, не сгибалось; но на него очень удобно было надевать веревочную упряжку; в такой упряжке укрощенный жук-олень без усилий тащил за собой по столовой клеенке утюг -огромную для него тяжесть.
А «сад» наш был попросту очень старым, запущенным огородом, обнесенным проволочной изгородью, которую давным-давно изъела ржавчина. Но наименование «сад» было неотделимо от понятия «вилла».