Всего за 184.9 руб. Купить полную версию
А я б не против, сказала она мужчине, тоже улыбаясь, и он, затряся рукой с оттопыренным указательным пальцем над столом, закричал:
Вот, вот! Вот с улыбкой вашей, вот!
С этого дня, уговариваясь заранее, Ноздрюха стала ездить «на сеансы». Худого звали Всеволодом Севой, ему было двадцать шесть, хотя выглядел он Ноздрюхе ровесником, раньше он работал электриком на заводе, а теперь нигде, писал всякие объявления для Дзержинской овощебазы, возле которой жил, а также афиши для своего ЖЭКа, и на эти деньги существовал. Ноздрюха ездила к нему домой пятнадцатиметровую комнату в трехкомнатной коммунальной квартире блочной башни, заставленную столами, мольбертом, подрамниками, заваленную бумагой всегда захламленную, он усаживал ее против света и сначала работал молча, а потом расслаблялся и начинал говорить.
На хрен оно мне сдалось, их Суриковское, говорил он. Они там только гробят людей, из талантов делают бездарей это их задача. Они вытравляют талант, сводят его к среднему арифметическому это называется, они выучили. Я в него не поступал и не буду. В эту студию яхожу мне нужно техникой овладеть. Я, Глашенька, поздно начал, ах, Глашенька, сколько времени я зря профуркал, если бы ты знала! Но сейчас я зато работаю, я как вол, у меня все это поставлено, я их всех догоню!.. Я же не идиот какой, я понимаю, чего мне не хватает у них студия на три года, я у них вполне себе рисунок поставил и все у них возьму, все!.. А ну-ка ты теперь про себя чего расскажи, просил он.
Ноздрюха не знала, что рассказывать. Он говорил о своей работе, ей казалось, что и она должна тогда о своей, начинала, но Сева обрывал ее:
А-а! Это мне и так все видно. И так все ясно. Ты про жизнь свою, про жизнь. Как до Москвы жила. Ты откуда?
Ноздрюха отвечала, но рассказывать про ту свою жизнь было ей и скучно, и страшно было забираться туда, в глубь своих прожитых лет, и она отмахивалась, спрашивала его самого про что-нибудь ей это было интересно, для чего же она и ходила рисоваться-то.
Вот это правда твоя, так, что ли: выучиться и картины писать, чтобы люди смотрели и радовались? спрашивала она.
Радовались бормотал он, взглядывая на Ноздрюху и будто мимо нее серыми своими темными глазами. Чего их веселить. Заплачут если вот дело.
Работу свою Ноздрюхе он не показывал, завешивал тряпкой и отворачивал к стене.
Потом, говорил он, потом. Еще впереди главное
По комнате иногда, когда Ноздрюха была у него, моталась патлатая девка, в таких же, в каких Маша работала на стройке, серых дерюжных штанах, именуемых джинсами, только против Маши как камыш перед деревом, что в груди плоская, что в бедрах, болтала все время, сменяя одну другой, сигаретку во рту; то лежала на диване, читая какую-нибудь книгу, то выскакивала на кухню и возвращалась со стаканами кофе для каждого ждала, в общем, когда Ноздрюха уйдет, совалась иной раз к Севе посмотреть, что он делает, и он орал тогда, вздуваясь жилой на шее:
Потом! Говорю потом, не ясно разве?!
А может, потом суп с котом? обиженно усмехаясь, загадочно говорила девка.
Она работала машинисткой где-то, звали ее Галей. Ноздрюхе ясно было, что живут они как муж и жена, только ей было непонятно, зачем же это так Галя допускает поди что случись, куда она? Ей ведь не как Ноздрюхе, ей вроде и двадцати-то не минуло.
Она работала машинисткой где-то, звали ее Галей. Ноздрюхе ясно было, что живут они как муж и жена, только ей было непонятно, зачем же это так Галя допускает поди что случись, куда она? Ей ведь не как Ноздрюхе, ей вроде и двадцати-то не минуло.
В одно воскресенье, когда Ноздрюха уже уходила от Севы, была в коридоре, в пальто и сапогах, и он сам тоже собирался дохнуть свежего воздуха, проводить ее, в благодарность, до автобуса, в отворенную уже для выхода дверь ввалились к Севе гости пять человек, одна из них Галя, еще женщина с нею, и трое мужчин. Севу на улицу не пустили, не выпустили и Ноздрюху, она залезла было со стулом в темный дальний угол за шкафом, но просидела она там всего, может, минуту, ее вытащили оттуда и усадили перед стаканом за облитым тушью чертежным столом.
Это вас, значит, сейчас Севка пишет, сказал, твердо ощупывая ее глазами, угрюмый мужчина, с головой как заросшей бурыми ежовыми иголками, и будто по циркулю выведенным мясистым красным лицом. Вас, значит, пишет повторил он, поднялся из-за стола и пошел в угол у окна, где стоял, обернутый лицом к стене, мольберт с накинутой тряпкой.
Стой! Не трожь! закричал, хватая его за плечо, Сева.
Чего? Мне?! сказал мужчина.
Сева, кривясь улыбкой, отпустил его, плюнул на пол, погодил и плюнул еще.
Испортил. Все испортил. Мне теперь на нее глядеть противно будет, вздувая жилу на шее, сказал он, косясь на ноги мужчины.
Мужчина уже посмотрел картину, оборотя ее к свету, снова завесил тряпкой и, прокорябав по полу, поставил мольберт обратно.
На кого смотреть? На картину? Или на нее? показал он на Ноздрюху. На картину пожалуйста. А на нее Он помолчал, угрюмо посмотрел на Ноздрюху, и Ноздрюха почуяла, как крестец у нее, там, где переходит в ложбинку, враз схватился жарким парком. А на нее, сказал он, разве может противно. Да она ж, посмотри, святая.