Выпив и закусив, тетя Надя возвращалась к себе в нору. Она управляла свою скромную должность по-русски: поборами, мздоимством и попустительством. Студенту Первунинскому так и казалось, что она всего боится, трясется над каждым пододеяльником и высчитывает со старост за каждую перегоревшую лампочку 30 ватт. Прилежные первокурсницы баиньки уже в десять вечера, ее не любили, потому что она производила много шума и помех в учебе, а записные выпивохи, особенно со старших курсов, обожали за доброту, покладистость и нежную внимательность. Неряшливая, в растянутой красной кофте, с дынями грудей на две стороны, она производила тяжкое впечатление, но, конечно, только на тех, кто, как Первунинский, не знал и идеализировал жизнь. Распутное начальство такой оксюморон еще не был привычен юному политехнику, а самая манера экспансивной наглости пугала и смущала: разве так можно? Зато, равно как и у самых робких и прилежных первокурсниц, у него сразу сформировалось убеждение, что тетя Надя здесь главная, что без нее ничто в общежитии не делается, что на любое поползновение следует попросить разрешения у тети Нади. У той самой, с которой ни здороваться, ни вообще обращаться не хотелось.
Чистоплюй Первунинский, дорожа незамаранной репутацией, лежал на своей койке вдоль глухой стены и, чуть извернув голову, с тоской смотрел в окно, в котором стыл дождливый белый свет и желтел подол облетавшей березы. Был час дня, его товарищи ушли в институт слушать лекции, а Первунинский проспал и теперь хандрил.
В дверь вкрадчиво постучали, почти поскреблись. Когда Первунинский отозвался, вошла Настя. Подсознательно даже лох и глупец Павел Первунинский тотчас понял, что Настя по наущению матери шмыгала по комнатам, пока студенты на лекциях, и шарила по карманам и сумкам, что она, в общем, не ожидала его увидеть, так как вошла с ключом в руках, а что стучала и скреблась из притворства: мало ли что, вдруг кто дома запершись сидит. Интуиция ее не подвела: студент Первунинский прогуливал, дрых.
Дрыхнешь? игриво осведомилась Настя, пряча связку ключей в кулачок и плюхаясь на кровать, прямо на ноги студенту.
Проспал! признался Первунинский, обрадовавшись гостье, из вежливости подгибая ноги.
Настя была тоненькая, жгучая девочка-брюнетка лет пятнадцати, довольно смазливая, какими бывают цыганки в этом возрасте, и в такой затрапезе, что даже превосходила матушку: в халате и в шароварах. Удивляло, что внешне она совсем не походила на мать: та была шатенка, мешковатая распустеха со следами потасканной красоты, а эта грациозная и хищная, как перевязка (пестрый халат только усиливал сходство с этим грызуном).
Надо запираться, если дрыхнешь! наставительно сказала девочка, пересела ближе и положила руку прямо на его промежность. Первунинский не то чтобы затрепетал или взвился, а от неожиданности притих, колена вновь разогнул и весь напрягся. Настя улыбалась игриво, во весь большой, некрасивый рот, и выражение у нее на лице было самое заинтересованное, любознательное, как у начинающего алхимика: а вот посмотрим, что будет, если эти химикалии смешать. Она словно бы пытливо заглядывала в колбу, настроенная на научный поиск и эксперимент, но при этом не уверенная, что опыт удастся. Она только сделала вдруг еще одну странную вещь приспустила шаровары, и всем своим составом села первокурснику Первунинскому на бедра. Он не успел отодвинуться к стене, увернуться, она застала его врасплох и теперь сидела на его напрягшемся мужском естестве, испытующе, загадочно и грязно улыбаясь. Это было искушение в чистом агиографическом смысле: явилась и искушает. Он же чувствовал: на ней нет даже трусов. При этом дверь не была заперта, он лежал навзничь и защищался, как любая жертва похоти. Он ее не спихивал, нет, но пуговицы на ширинке были застегнуты накрепко, вздыбленная плоть не помещалась в тесноте и страдала.
Отстань!
Нет, не отстану! А что дашь?
Первунинский опупел и онемел. Его грубо и нагло насиловали, но разговор шел не о том; его испытывали, искушали, провоцировали. Настя ждала от него совсем другого, а не того, чтобы он ее ссаживал и увертывался.
Какой здоровый! одобрительно отозвалась она, приоткрывая рот шире и улыбаясь взволнованнее. Если бы первокурсник политеха знал такое слово, он подумал бы: «блудливее». Она ерзала на нем голой попой и упиралась левой рукой ему в грудь. Положение было странное и оскорбительное для мужского самолюбия: уселась, дура, как на коня, и ноги свесила набок. Ему же неловко этак
Отстань!
Нет, не отстану! А что дашь?
Первунинский опупел и онемел. Его грубо и нагло насиловали, но разговор шел не о том; его испытывали, искушали, провоцировали. Настя ждала от него совсем другого, а не того, чтобы он ее ссаживал и увертывался.
Какой здоровый! одобрительно отозвалась она, приоткрывая рот шире и улыбаясь взволнованнее. Если бы первокурсник политеха знал такое слово, он подумал бы: «блудливее». Она ерзала на нем голой попой и упиралась левой рукой ему в грудь. Положение было странное и оскорбительное для мужского самолюбия: уселась, дура, как на коня, и ноги свесила набок. Ему же неловко этак