Шазде, сын «Большого шазде», в основном проводил свою жизнь именно в этом здании. В молодости он был главой совместной «Ирано-русской пограничной комиссии», и многие страницы Ахалского договора были украшены его личной печатью. Его единственная оставшаяся в живых жена, которую все называли «Ханум ханума[5]», жила на женской половине. Уже давно спали они с ней в разных комнатах. Точнее говоря, Ханум ханума, по ей одной известным причинам, с определенного момента приказывала стелить себе отдельно от мужа.
У шазде родилось двенадцать сыновей и одна дочь, от разных жен. Десятым его сыном был Салар-хан; его родила Ханум ханума. И только этот сын остался жить с ними, остальные разъехались кто куда. Однако после того как Салар-хан сделал своей временной женой дочку старосты деревни Майан, между ним и его женой Таджи пробежала черная кошка. Ибо Таджи ни под каким видом не соглашалась впустить эту женщину в усадьбу, даже в качестве прислуги. И слова жены перевесили, ведь она уже была частью рода Саларов. Но и Салар-хан был упрям и переехал жить в деревню, под предлогом того, что так ему ближе к полям, садовым работам и мельнице с плотиной.
«Господин капитан» был сыном Салар-хана и Таджи, правнуком шазде; в свое время он чуть не свел с ума всю семью, решив пойти в армию. Хуже всего было то, что он там, в столице, взял себе жену «современную штучку», которая, по словам шазде, была не из их глины, другая по всем статьям. Правда, эта тегеранская жена, Судабе-ханум, родив сына, в какой-то степени закрепилась в усадьбе, ведь ее сын был вылитым Саларом, лишь его франтовское имя прадед не принял и называл его «Остатки-Сладки»; так это прозвище к нему и прилипло.
Люди из семьи Султана-Али были потомственными слугами Салар-ханов, и жили они в сторожке возле крытого коридора. У Султана-Али и его жены Шабаджи была всего одна дочь и двое сыновей. Больше плодиться не разрешил старый шазде: мол, нечего тут рожать семерых, восьмерых, а то и десятерых нечего! Лакейство было не единственным занятием Султана-Али. Случалось, нищие местные женщины приносили ему своих больных детей, и он их вылечивал. Никто так, как он, не умел поплевать на рану и растереть или обвести болячку особой чертой А когда шазде не видел, то и господская конфета отправлялась в рот больному.
Под террасой перед входом в особняк находились две каморки, которые все называли просто «берлоги», а в них жили две «бабы-яги»: старушки, о которых никто уже и не помнил, были ли они в молодости чьими-то женами или рабынями, служанками или кормилицами. Имена у них были те еще: Обрез-Коса и Быстроножка; первая смуглая, вторая кровь с молоком. Хотя они были сильно в возрасте, но без дела старались не сидеть: то возились с сухим кислым молоком, разводя его, то раскладывали на солнце сушиться зрелые абрикосы получалась отличная курага. То на подносах зерно перебирали, а еще орехи кололи, чистили гранаты или отскребали нагар с пекарных форм Если совсем работы не было, то сидели на солнце, запасая энергию впрок. А порой, когда Быстроножка была в ударе и мужчин поблизости не наблюдалось, она надевала парик, деревенскую короткую юбку и начинала звенеть бубном и зазывно танцевать и гримасничать. Представления эти бывали искусны, и настолько, что собиралась и усадебная прислуга, и даже местные женщины, хохотали чуть не до обмороков. Обрез-Коса тоже была первоклассная «машатэ» наряжальщица; решив тряхнуть стариной, она, бывало, кипятит в кастрюльке гранатовую кожуру или красильную марену, потом женщинам волосы красит. Или при помощи хны и промасленной бумаги, из которой ножницами вырезала трафареты, она на ладонях и ногах женщин делала похожие на татуировку картинки: всмотришься рот разинешь. Жаль, что чаще всего она бывала сильно не в духе: пудом меда не подмажешь. Злобилась и всё ворчала и хмурилась, и цеплялась ко всем, а иногда и вовсе не вылезала из «берлоги» по нескольку дней. В таком настрое она всё возилась с какой-то ветошью и раздраженно дергала морщинистым ртом. Говорили, что в молодости и колдовством она занималась, но в последнее время никто за ней этого не замечал. Разве что Быстроножка видела однажды, как та втыкала иглу в восковую куклу, которую сама же и слепила.
На закате солнца две «бабы-яги» ужинали и шли спать в свои «берлоги»; и Остатки-Сладки после заката боялся проходить мимо «берлог», особенно Обрез-Коса пугала его: глазки ее блестели из темноты, как звериные.
Глаза шазде вспыхнули от ярости: он вращал ими в глазницах, и взгляд его накалялся и пылал как угли в проволочной корзинке[6]. Опять явилась кошка Полосатка и сидела на террасе, неотступно наблюдая за каждым движением старого князя. Кошачий этот взгляд был скорее взглядом человека, чем животного; это было приоткрытое оконце на поле Страшного суда[7], неземное предупреждение, чрезвычайное сообщение из неизвестного нам мира.
Шазде взял раскаленные щипцы и внезапно бросил их в кошку. С непостижимой ловкостью она сразу оказалась на другом месте, но так зашипела, что на месте сердца у князя словно бы образовалась пустота.