«День прочитан почти до конца»
День прочитан почти до конца.
Скоро полночь, и книга закрыта:
монолог от чужого лица
у родного корыта.
День уходит и в полутона
всё окрашено: вечер сыреет,
город молча стоит у окна
и в окно фонарями глазеет.
Вот луна осторожно вошла
и к лицу прикоснулась,
помаячила, не дыша,
и назад отшатнулась,
прихватив и меня по пути,
чтоб не сбиться со счета
в эту ночь, где концов не найти,
где надежда мертва, как пехота,
окружённая в голой степи
и поднявшая медленно руки
Зубы стисни и душу скрепи
и читай свою книгу разлуки.
«Для чего я, когда больному»
Для чего я, когда больному
Нужен врач, а не виршеплёт:
Без фундамента гибель дому,
А без флюгера проживёт!
Для чего, если жизнь как обод.
Слово белка в нём. И внутри
Этот обод лишь там разомкнут,
Где прыжок эх, на раз-два-три!
Для чего, если все уходят,
прозаически ни во что,
и меня самого проводят
тоже как-нибудь в то ничто?
Для чего я
«Зима прошла. Воспоминанья лживы»
Зима прошла. Воспоминанья лживы,
в них лишь слова, убогие как тень:
отмечено, что был такой-то день,
что были мы, точнее были живы
и что-то говоря, куда-то шли,
и часто ссорились, и редко утешались
В подъезд холодный листьев намели
чужие дни и с нашими смешались.
Остался нам лишь привкус той зимы
Или скорее прикус, бьющий болью.
Любовь, как рану посыпая солью,
снег засыпа́л.
Его любили мы.
«Мой век мой хлеб»
Мой век мой хлеб. На нём, как плесень, искушенье
сменить в конце концов и хлеб и этот век,
пока не затянул на стебелёчке шейном
арканную петлю прохожий человек.
Любой из них, любой из проходящих мимо,
потомок степняков и местной голытьбы,
мой азиатский брат и восприемник Рима
готов служить мечом дамокловой судьбы.
О, мой насущный век, грызу, крошатся зубы,
Да что там зубы, жизнь крошится день за днём.
Так короток мой бег. Слова людей так грубы.
Невмоготу мне жить в отечестве моём.
Квартет 19661969
«Мой век мой хлеб»
Мой век мой хлеб. На нём, как плесень, искушенье
сменить в конце концов и хлеб и этот век,
пока не затянул на стебелёчке шейном
арканную петлю прохожий человек.
Любой из них, любой из проходящих мимо,
потомок степняков и местной голытьбы,
мой азиатский брат и восприемник Рима
готов служить мечом дамокловой судьбы.
О, мой насущный век, грызу, крошатся зубы,
Да что там зубы, жизнь крошится день за днём.
Так короток мой бег. Слова людей так грубы.
Невмоготу мне жить в отечестве моём.
Квартет 19661969
В тот год я приучал себя к смиренью
и свойства тростника практиковал,
не доверял ни слуху, ни везенью,
лишь собственному зренью доверял
и очень смутно видел ваши лица,
как будто сквозь многозеркальный ряд
лицо возникнет, удесятерится
и растворится, отойдя назад.
Я жил тогда в озёрной глухомани,
корявым был моих соседей слог,
бок о бок впрягшихся в чужие сани,
я тоже был готов подставить бок,
но в чей-то локоть вечно упирался
и в тот четверг, я помню, что устал
и прочь пошел и на гору поднялся,
и глянул вниз, и воду увидал.
Там озеро лежало без движенья
и сверху я заметил в глубине
летящее косое отраженье,
знакомым показавшееся мне,
я поднял голову и обомлел, раскаясь,
что весь открыт и сам, как на беду,
а он, ногами леса не касаясь,
уже оглядывался на лету
и медленно кивнул, и сразу темень
пошла валиться вниз, седлая лес,
навстречу ей, затрепетав, поочередно зелень,
воздух, всё потянулось, чернея, было без
четверти десять, холодом подсвечен,
вылез луны скуластый круг.
Я оглянулся: вечер
уже не выпускал меня из рук.
Ладно, я вытер лоб пилоткой
и на траву исподнее сложил,
еще чуток пересидел за лодкой,
и втихаря знаменье сотворил,
щепотью обведя, хотя б снаружи,
лоб, плечи, пуп, и в омут, с головой,
и вынырнул, порядочно от суши,
вернее от одной её шестой,
где всё сбылось, но как-то так, печально,
всё шло путем, но задом наперед,
а ночь вверху была так изначальна
как подо мною толща этих вод,
где я лежал на туговатой глади,
над пропастью раскинувшись крестом,
и мучился опять, чего же ради
мы эти сани чёртовы везём?
Тут что-то ёкнуло и сосны зашумели,
рябь искоса по озеру прошла,
задвигались и зашептались ели
и мысль из головы моей ушла,
мне стало страшно. Тёмное сгустилось.
Ни ветерка, ни всплеска, ни волны.
Я был один. Как сердце колотилось,
когда я выбирался из воды,
подпрыгивал, не попадал в штанину,
как трясся я, как путал сапоги!
А главное, не понимал причину
своей боязни, что за пироги
со мной творятся, превратив в идиота,
и липкий пот мне спину заливал,
пока в слезах я не облобызал
родной тюрьмы знакомые ворота.
Возвращение 1969
С тяжёлым скрипом подались ворота,
я корпус повернул в пол-оборота
и навсегда окаменела рота,
оставшись на полуденном плацу.
Я не искал с напарниками встречи,
свобода мне обрушилась на плечи
и мимику рождающейся речи
я примерял к открытому лицу.
Тогда весна переходила в лето,
была суббота солнцем разогрета
и над рекой несло от парапета
жарой как в пору ядерной войны.
Вот тут я Бонапартом въехал в город,
но отдохнув, отечественный холод
уже во вторник взял меня за ворот
как имярека у Березины.
Пошли дожди, поехала гражданка,
я спать не мог, я видел фигу танка,
которую показывал полгода
девице с человеческим лицом.
Тоска меня калошами месила,
какой-то дрянью душу заносило
да и снаружи портилась погода,
всё больше отдавая говнецом.