С того дня мы поначали чистить карманы бухим, обувать малолеток. К нам прибился Генка. Он был резкий, крепкий, на год старше, хотел подмять нас под себя. Толстому пофиг, а я схватывался с ним на задах. Тогда и понял, что не главное, если кто старше или сильнее. Важно, кто готов биться до края, через край.
Я был готов. Потому как друга жисть мне в окошко не отсвечивала. Работы в колхозе не стало, родаки бухали беспробудно. Хавать им не хотелось, потому мы с Анькой вечерами хлебали нужду. А если её не сготовили, так и впроголодь ложились. Иногда шабры подкармливали, мамка Толстого перехватку в школу передавала. Анька когда бывала, могла сытно сготовить, но мать, сука, сырая всё тянулась стегать её, так что сеструха появлялась больше к ночи. Батя, напротив, под мухой добрел, а с похмелюги прям зверел. Аньку, правда, вообще пальцем не трогал, зато меня лупил, гад. В один раз загнал в дровяной сарай и уразил, я на поленницу, а она посыпалась. Он давай меня порскать ремнём военным, с пряжкой, с якорем моряцким. Я встать уже не могу, а он хвощет и хвощет. Так бы в сарае и колем встренул в поленьях осиновых. Свезло мне, что он умудохался, тяжко после самогонки, и отвалил. Кожу сдерябил, спина синяк один, ещё и в кровище.
Аня сестра выходила. У Маринки выцепила зелёнку, вата после бабки осталась, нарвала подорожников. Промывала водой, макала в кровищу вату с зелёнкой, пришлёпывала подорожником. Я лежал на пузе и мечтал, как он с мамкой юшкой умоется, когда вырасту, как костыли ему переломаю, как хвостать их буду его же ремнём! Назло им терпел, даже не стонал, только грыз подушку, перо в рот забивалось, кашлял, а кашлять, сука, больно, спина вся рана!
К нашей стае прилепился белобрысый задрот Паяльник. Он был младше, потому всегда летал на посылках за бухлом или дымом, но на дело тоже годился, мог разнюхать, да и стыбзить по мелочи. Мы обували мелких, пьяных, тянули хавку с задов, вскрывали дачи. Жили объедками, но мечтали о большом деле. Дымя сигаретами, сиплыми голосами перетирали враньё и слухи о главном воре Мироне, которому платили торгаши, о Серёже Газоне, который под ним ходил и рулил всем в нашем районе, о каких-то Твиксах, братьях-близнецах, сильнее которых нет. Паяльник божился, что видел у кабака «Фаэтон» Твиксов, они страшные, лысые, а ладони такие, что шею свернут любому как курёнку, но ему никто не верил. Мы колесили по области в автобусах и электричках, схватывались со шпаной, уносили ноги от хозяев. На Толстого я полагался, верил, что не кинет, в драке он стоял до последнего, а если мы сливались, как в Костроме, когда местные на вокзале нас так стренули, что мы вернулись все обоссанные, так со мной. Паяльник шкет совсем, а Генка хоть ходил подо мной, но своевольничал и показывал, что живёт наособину. Школу прогуливали целыми днями, но не бросали.
Сестра башковита, не то что я, мозг как воробей посрал, и я слышал её:
Не вздумай, дотяни хоть до восьмого и получи аттестат. Иначе на зону дорога.
Я был не прочь поступить в академию в тепле, жеванина дармовая, да и авторитет сразу у пацанов, когда откинешься. Но Анька дожимала, глядя строго мне в зенки своими прекрасными серыми глазами:
Тут ты хороводишь, а там как бы в шестерки не попасть. А если Толстый забросит учёбу, не видать тебе тогда подкормки от мамки его, узелков пшеничных на перехватку да щец гостевых.
Пустое брюхо налучший советчик.
Но наперво, что Галчонок возражал. Меня, как днище полное, садили с отличницей. Метод такой, из дерьма вытягивать показатели класса. Как не засрать чистоту никто не думал, все ж равны, потому говнеца с меня на её платье белое, так в порядке вещей. К чему привело известно, а кому лучше стало, окромя меня?
А мне стало.
Быть с ней, слышать её, перешёптываться, просить подсказки, видеть её ангельский профиль, когда, подставив кулачки и вздёрнув носик, она слушает учителя! Нести за ней портфель в другой класс, как служка за принцессой!
Кое-кто ржал да быстро осёкся, кто-то клеился к ней, но рудой умылся, так что никто не смел даже зыркнуть на неё, чтоб я не знал.
Дима, не вздумай бросать учёбу, знание сила, знание свет, окно в бескрайний мир.
Дима.
Я Плут давно, только для неё и сестры Дима. Она говорила «Дима», и я вздрагивал, как бы и не ко мне она обращалась, а вроде и ко мне, только из другой жизни, чем жил. Я знал про себя, что повторяет она за отцом, директором нашей школы, который то же талдычил со сцены каждое первое сентября, ещё и со стихами Шекспира, Омар Хайяма, Данте, Пастернака и остальных мозгоправов. Но ослушаться её даже и не думал.