Итак, после того как мне прочтут приговор, а это читается всегда минут по пятнадцать, а то и по полчаса, меня приготовят к прощанию с бренной жизнью. Кстати, никогда я не понимал вот этих долгих проводов в мир иной. Для чего зачитывать мне десятки глав уголовного кодекса, словно я на экзамене по юриспруденции, ведь в ближайшем обозримом будущем мне явно это ни к чему.
Или это сделано из милосердия, дабы дать жертве насладиться последними минутами воздуха, криками чаек (ах этот гвалт) и прочей романтической чепухи.
В любом случае, я должен в течение данного прочитывания проникнуться, по замыслу создателей сего ритуала, неким искупительным экстазом, проронить слезу и отдаться во власть судьбы. Ну, во всяком случае, так наверняка задумывалось.
После окончания сей процедуры меня должны облачить в цивильный костюм (ну негоже негодяю такого масштаба идти в вечность в шортах и майке), обуть в белые туфли (тоже непонятно, почему белые, вопрос остается открытым) и дать приложиться к кресту священника, который также обязан присутствовать на сем эпохальном событии. Хотя вполне возможно, святые отцы не возжелают провожать меня в ад, а ведь именно туда, по их мнению, я должен отправиться, и заявят об самоотводе. Мне по большому счету, все равно, главное, соблюсти интригу.
Ну а потом меня поведут во внутренний двор тюрьмы, где для меня изготовили уже (а может еще только начали) виселицу, которую предварительно должны протестировать на мешках. Да-да, именно так и подбирают максимально оптимальную для веса и роста преступника веревку, причем, когда казнят подряд нескольких, веревки должны после каждой казни меняться в соответствии с именами казнимых, нанесенными на них и эти же веревки потом кладут в гроб вместе с телом, чтобы так сказать, отправить в добрый путь. С одной стороны, сей порядок появился после казней в Нюрнберге в 40-ых годах прошлого века и я считаю, что это правильно, ну вот никак не захочу я болтаться на веревке после какого-нибудь преступника ниже себя рангом.
А далее. Далее простор фантазии. Либо я сам взойду на эшафот с мужественным лицом и прокричу напоследок прощание с миром, либо мне наденут на голову мешок вот уже в нем, в полной темноте я уйду туда, где мне самое место.
Вот кстати, стучат в дверь. Паршиво что так быстро. Неужто УЖЕ???
Глава вторая
Под гвалт чаек.
Три вещи меня преследовали с самого рождения: рокот океана, запах рыбы и гвалт чаек! Едва я только сумел различать звуки и запахи, как все три этих явления природы окутали меня с ног до головы и много лет спустя, повидав множество мест, далеких от океана, я по-прежнему слышал в своих ушах крикливых чаек и терпеть не мог рыбы.
Я родился в рыбацком поселке на побережье Атлантики. Даже если сказать точнее, это не совсем побережье, а остров во Французской Бретани под названием Бель-Иль-Мер. В начале XIX века остров какое-то время назывался островом Жозефины по имени супруги моего будущего кумира Наполеона Бонапарта.
Как и пятьсот, и триста лет назад тут также жили рыбаки и таскали сетями рыбу из океана, ничего не изменилось и во время моего рождения, разве что ловля стала промышленной, рыбаки объединились в артели, а небо стали прочерчивать силуэты самолетов; во всем остальном тут мало что изменилось, если конечно верить байкам старожилов, любящих потрепаться о старине.
Рыба и чайки были везде. О них писал еще Александр Дюма в своем романе «Виконт де Бражелон», а теперь напишу и я. Я родился в крохотной деревушке Локмарья, в которой к моменту моего рождения жило двести или триста рыбаков с семьями. Вернее, семейных среди них было мало, женщинам нечего делать на этом полудиком куске суши. Всех дел тут это таскать рыбу сетями с утра и до обеда и потом сдавать эту рыбу на приходящие сюда ежедневно паромы рыболовной компании, в которой трудились все местные рыбаки.
Скучная, однообразная жизнь. Гвалт чаек был повсюду, а чешуя рыбы и ее запах преследовал меня всю жизнь. Во младенчестве я лежал в пеленках, усыпанный рыбной чешуей, она была нас столе, на полу, она витала в воздухе, шелестела в одежде родителей.
Я ненавидел чешую и чаек!! Мне казалось, что их непрекращающийся гвалт вынимал из меня душу.
Кстати, о родителях. Свою мать помню смутно, умерла она еще до того, как я начал что-то соображать. Кладбища у нас в коммуне не было по причине чрезвычайно каменистой почвы, поэтому дощатый гроб, в котором упокоилась навеки, моя мать вместе со злосчастной чешуей, увезли на пароме на материк и похоронили на одном из городских кладбищ. Я был на могиле своей матери всего один раз, будучи уже юношей. Не скажу, что испытывал грусть или печаль, мое сердце казалось, было насквозь просолено вековечными ветрами Атлантики.