Единственным напоминанием о существовании палестинцев/арабов служат надписи/граффити на арабском. Примечательно, что, читая эти надписи, складывается ощущение гомогенности арабского субъекта: «мы тоже умеем говорить», «мы лежим по команде сидеть», «назовем это дезинсекцией», «живая собака лучше мертвых нас» (курсив наш). Таким образом описывается некая гомогенная группа, которая постоянно произносит «мы», «нас». Настоящий Другой так, конечно, не говорит, потому что нет никакого гомогенного Другого. Это следствие колониального и империального дискурса, не различающего «просветы», «бреши» и «зазоры» в якобы бесструктурном, однородном и полом Другом. Кто оставляет эти надписи? Кто скрывается под этими «мы» и «нас»? Явно, что не сложно устроенное общество, в котором часть идентифицирует себя как «палестинцы», а часть как «арабы»; общество, в котором есть не только мужчины, но и женщины, дети и старики; общество, внутри которого существует своя иерархия власти и в котором есть свои меньшинства (женщины, ЛГБТК); общество, в котором нет единой религии и этничности (есть арабы-мусульмане, арабы-христиане, друзы, бедуины, феллахи, светские палестинцы или арабы и др.), а вместо единого языка диалекты; общество, в котором люди имеют неодинаковый доход и гражданский статус (есть обладатели синего паспорта граждане Израиля, а есть беженцы; есть те, кто не обладает никакими правами, а есть те, кто обладает полуправами) Полный охват того, какое это на самом деле общество, потребует отдельной диссертации. «Мы» в ВСДД это очень плохо замаскированное «они» правонационалистского дискурса (вспомним печально знаменитое высказывание Голды Меир «они любят убивать наших детей больше, чем любят своих детей», а также другие высказывания, существующие в публичном дискурсе современного Израиля «они не понимают мирного языка», «они террористы» и т. д.).
Тот факт, что надписи появляются на арабском языке и внутри вселенной самого романа, и в качестве метатекста на страницах книги с переводом в сносках, не менее проблематичен. Ведь таким способом подчеркивается, что арабский язык оказывается чужеродным и по отношению к героям романа, и по отношению к читателям. Самое же главное это язык, который никакому человеческому или нечеловеческому субъекту не принадлежит. Животные этот прирученный антропоморфированный и безопасный Другой начинают говорить и на русском, и на иврите, вернее, русский и иврит преобразовываются в некий общий язык, на котором говорят герои. Но арабский здесь торчит ненужной занозой, как что-то одновременно экзотическое и вражеское не «наше». Вот тут и становится понятным, кто оказывается настоящим угнетенным, subaltern, в иерархии власти оказывающийся на ступени ниже животного, кто здесь тот, кто даже до статуса настоящего Другого недотягивает.
Причудливая смесь иврита и русского довольно любопытна, чтобы на ней задержаться. В каком-то смысле это попытка противопоставить язык провинции/доминиона языку метрополии, и ВСДД мог бы быть удачной попыткой деколонизировать русский язык по отношению к русскоязычной литературной метрополии. Но эта попытка спотыкается об арабский язык, который не только не морфирует в «общий» язык романа, но и не принадлежит никому на нем никто не говорит! Недаром это язык стен эти немые надписи и граффити как будто скрывают страшную тайну о том, куда делись носители арабского языка Арабский язык в ВСДД молчит, и это очень страшное молчание.
Таким образом, животные романа Горалик оказываются всего лишь тем инструментом, с помощью которого выстраиваются иерархии в универсуме ВСДД. Обретение голоса сущностями, у которых нет референта в реальном мире, происходит за счет исчезновения целой группы, предметом референции которой является коренное населения Палестины. Этот текст хорошо иллюстрирует проблемы пересечения различных систем угнетения, о которых мы говорили выше. И конечно, неизбежно обладает всеми недостатками системы, которая не предполагает саморефлексии и способности к трансформации.
IVИтак, проективная эмпатия в том, что касается решения проблемы отчужденного отношения к Другому, не может помочь нам в создании нового письма и нового вида литературы. Есть ли другой выход?
Аалтола[6] предлагает воплощенную (embodied) эмпатию в качестве альтернативы проекционной эмпатии и по-новому задает нагелевский вопрос: каково это быть животным? Каково это обладать уникальными способностями ящериц и китов? Летать, плавать, бегать, жить в стае, хотеть, иметь намерение, чувствовать, думать и ощущать себя нечеловеческим существом? Что значит быть этим конкретным животным с его/ее воспоминаниями о прошлом и как оно понимает собственное состояние и среду, в которой находится?