Тут и я различаю, что палатка нависает над черной пропастью, вот-вот готова сорваться.
В этот миг, наверное, у всех троих возникла страшная мысль: что будет с нами, если мы лишимся этого единственного приюта?! Палатка лежит на россыпи, наполовину вывернутая, хлещут гулко по парусине концы оборванных веревок. Печь свалена, посуда, постели разбросаны. Ветер тужится сорвать палатку с еще уцелевших передних оттяжек.
Хватаем веревки, закоченевшими пальцами связываем их с оборванными концами, поднимаем стойки и начинаем крепить оттяжки. Ветер ожесточенно, угрожающе гудит под нами, норовит сбросить нас вместе с палаткой в пропасть. Но уже поздно. Мы снова под защитой полотняных стен. Остается установить печь...
Теперь пусть бесится ветер, пусть свирепствует стужа -- мы выдержим, переживем. Мы сидим молча, растираем обмороженные лица, с наслаждением слушаем, как, разгораясь в печи, звонко потрескивают сухие сучья.
-- Часа на передышку хватит? -- спрашивает меня Иван Иванович. -Отогреемся -- и наверх. Всего два приема осталось, может, тучи рассеются.
Аля удивленно и покорно смотрит на нас грустными глазами.
-- Ветер угомонится, -- продолжает Тишкин, видимо, надеясь этой твердой интонацией рассеять не только наши, но и свои сомнения. Желание во что бы то ни стало сегодня закончить работу на гольце, кажется, глушит в нем разум.
Мы ждем, когда закипит чайник. Прежде чем идти на голец, надо непременно отогреть нутро кипятком. А пока что я перематываю портянки, снова обуваюсь. Подстилаю под бок спальный мешок, -- не так холодит снизу. Ноет все уставшее тело. Веки слипаются. Мысли текут сами по себе, никак не управляемые. Думы уводят меня далеко от гольца, в мир буйной зелени и горячего солнца. Но вместе с этим беспокойно шевелятся мысли о свирепом ветре на гольце, с которым снова придется схватиться.
Лежащий рядом Иван Иванович прячет голову под телогрейку, подбирает чуть не к подбородку длинные ноги. Я слышу его приглушенный голос:
-- Посмотреть бы теперь "Лебединое озеро"...
-- Спите, -- как-то по-матерински говорит Аля и накрывает нас одеялом.
Меня разбудил крик, донесшийся откуда-то снизу, точно эхо из глубокого ущелья. Затем послышался приближающийся стук камней под чьими-то торопливыми шагами. За стенками палатки ни ветра, ни гула. Полный покой. Даже не верится. С трудом открываю глаза. Лежу в спальном мешке, но не помню, когда забрался в него и как кончилась эта длинная ночь. Да и была ли она?
Иван Иванович лежит, согнувшись в три погибели, в теплой штурмовке, в валенках, накрывшись пуховым одеялом. "И твою волюшку, милый человек, сломила усталость", -- подумал я.
Он тоже пробудился, пытается выпрямиться, но мешает печь. Аля спит на своем месте, глубоко зарывшись в мешок.
Кто-то у палатки сбросил на камни вязанку сушняка.
-- Живые есть? -- послышался знакомый голос.
Меня точно подбросила какая-то сила и поставила на ноги. Не ослышался ли? Не может быть! Откуда бы ему, этому, человеку, тут взяться?! Распахиваю палатку и столбенею.
-- Улукиткан!.. С неба, что ли, свалился?! -- Обняв старика, я крепко прижал его к груди. А он еще не мог отдышаться, прийти в себя от крутого подъема. Показался мне совсем стареньким, как эти россыпи, крапленные лишайниками, и очень маленьким. Казалось, прошли годы с тех пор, как мы расстались.
-- Это ты, Улукиткан? -- послышался голос Али. -- Каким ветром тебя занесло сюда? Ночью у нас танцы были, что не приходил?
-- Знал бы -- пришел. -- И уже с явным облегчением продолжал: -- Мы с Василием шибко боялись. Тут губодуй, однако, посильней был. Долго ли до беды! Вот и поторопился к вам. Маленько дровишек принес.