Кого сымать будут - знают. Кого поставят - опять знают. Деньги когда меняли, помнишь? - за неделю все знали. Народ нынче, Константиныч, скажу тебе, - с ушами да с глазами пошел. Все слышит, все видит.
Китанин пошвырял веткой догорающие угли, спросил:
- Ты побасенку не слыхал такую? Опоздал солдат из отлучки. Да еще под градусом явился. Ну, его благородие и взъярился, дает взбучку. Туды-растуды твою, - как смел? Солдат ему и говорит: так что, ваше благородие, все едино - расформировывают нашу часть. Тот тогда - еще пуще. Кто тебе, болван, сказал? Бабы, отвечает, ваше благородие, сказали. На базаре. Зерна покупал, они и сказали. Ну, офицер-то не дурак был, - понял, да и сник сразу. Эх, говорит, дурья голова, - что ж не спросил, куда меня пошлют? Беги узнай.
Посмеялись; продолжая ворошить веточкой тускнеющие угли, Китанин убежденно сказал:
- Все одно, Константиныч, дома не усидишь. Хоть и на пенсию выйдешь.
- Почему же?
- Нутро у тебя не то. Тебя как завели, так и будешь крутиться. Пока пружина не откажет.
- Дома, Иван Маркелыч, не усижу, это ты прав. Какую-никакую работенку, а возьму, конечно. Хоть сторожем, к примеру, пойду.
- Сторожем ты не пойдешь - зря слово сказал.
- Почему?
- Моторный ты больно. Тебе кипеть надо, а не так, чтоб ходить-прохлаждаться.
- Кипеть на любом деле можно, - чуть менее уверенно возразил директор, но Китанин тотчас живо поддержал его.
- Это вот - верно. На любом деле можно - и ходитьпрохлаждаться, и с душой к нему. А когда с душой - и закипишь. Не вслух, так про себя. Когда с душой - тогда тебя все касаемо.
- Вот видишь, и договорились, - с каким-то внутренним удовлетворением усмехнулся Тарас Константинович и сладко зевнул - похоже, пора было домой собираться.
- Ты ложись-ка вон, Константиныч. - Китанин поднялся.
- А ты?
- Я-то нет, похожу до свету.
- А надо ли?
- Положено. Это вон, сказываю, Егорушкип: тот берданку свою из шалаша выставит, пульнет и опять дрыхнет. Да, признаться тебе, и люблю я это дело - по тишине походить. Подумать там чего...
Тарас Константинович заколебался, - Китанин надел ватник, закинул за плечо ружье.
- Иди-ка, иди-ка. На воле знаешь как спится? А чуть свет разбужу, вместе и пойдем. Там у меня овчинка, сенцо - во как тоже!
Все реже Тарас Константинович слышал это старинное и памятное для него словцо - тоже. Так прежде говорили у них в деревне.
- Ты, Иван Маркелыч, откуда сам? Здешний?
- Нет, хоть и не дальний. - Сторож на всякий случай пошвырял носком сапога погасший костер, теперь светили только высокие звезды. - Из Гусиного я.
- Так мы ж с тобой соседи! - поразился Тарас Константинович. - То-то, слышу, по-нашенски говоришь.
- А я тебя с мальцов помню. Ты меня не знаешь, а я - знаю.
Китанин сказал это без обиды, без упрека.
- Стыдно мне, Иван Маркелыч. Ты бы хоть намекнул когда!
- Чего стыдно-то? На тебе вон сколь висит всего: и знаешь, так позабыть немудрено, - рассудил сторож и половчее поправил ружейный ремень. - Ну, пошел. Спи, говорю, спокойно...
Он двинулся, сразу исчезнув в темноте; смущенно покряхтывая, Тарас Константинович на ощупь влез в шалаш, вытянулся на полушубке. К кисловатому душку свалявшейся шерсти примешивались свеже-горьковатые запахи земли, соломы, чего-то еще. Было удивительно тихо, и в тишине этой, в густой чернильной темени, задернувшей треугольник входа, Тарасу Константиновичу чудилось, что он слышит - не видит, а именно слышит, - как сосредоточенно стоят деревья, держа на весу живой и радостный груз плодов. Так, наверно, мать держит на руках уснувшего ребенка, прислушиваясь к его бесшумному дыханию и сама от сладкого волнения затаив дыхание же.