Куда бы ни ехать, везде будет теплей, сытней и безопасней, чем в Москве, и, конечно же, она, Матильда Васильевна, ни на минуту не оставит Веронику без своего внимания.
— А что же я? Останусь здесь?
Матильда Васильевна ответила, что мне лучше не рисковать. Теперь офицеры стремятся на Дон, к Каледину. Большевики стараются воспрепятствовать этому. И солдатня совсем распоясалась, офицеров выбрасывают из вагонов, даже убивают. Очень опасно. А с женщин какой спрос? Тем более, что вагон-то дипломатический. Я же приеду на юг при первой возможности, как только поулягутся страсти разбушевавшейся черни, и большевики или какая-то другая власть покончат с анархией и беспорядком.
Не хотелось мне расставаться с Верой, да и ей со мной тоже, но доводы Матильды Васильевны представлялись нам разумными. Тем более, что жить в Москве становилось невыносимо. С едой мы ещё перебивались, кое-как расплачиваясь фамильными драгоценностями, но холод в доме стоял невозможный, наш верный конюх Игнат, оставшийся с нами, при всем старании не мог разыскать достаточно дров.
Сказалось и моё отношение к генералу Каледину. Я знал его как человека порядочного, рассудительного, твёрдого в своих убеждениях, не способного кривить душой. Помня о том, что генерал всегда высказывал мне своё расположение, я написал ему коротенькое письмецо с просьбой, поелику возможно, принять участие в судьбе моей жены, находящейся теперь в особенном положении. И добавил, что при первой же возможности последую за ней и сочту за особую честь представиться уважаемому генералу.
С тем и отпустил я Веру вдаль, в неизвестность. А сам, помучившись первые дни одиночеством, задумался над дальнейшей своей участью. Надо было как-то определяться, но я совсем потерялся в хаосе событий и не способен был понять, где правда, где кривда, в каком строю моё место. Тогда и пришла мысль: разыскать человека, чей разум, чьи скромность и порядочность ценил я несравнимо высоко, чьи полководческие способности считал самыми совершенными — Алексея Алексеевича Брусилова.
Давно подмечено, что у людей особых, незаурядных, жизнь складывается необычно, во всем выделяя их из мельтешащей массы. Обязательно то в одном, то в другом повернёт их судьба противу стандартов и правил. Алексей Алексеевич десятки лет провёл на военной службе, сражался с турками в передовых отрядах, всю германскую находился на фронте и ни разу не был ранен, контужен или хотя бы поцарапан пулей или осколком, кои во множестве проносились мимо него! А теперь, в декабре 1917 года, я с большим трудом разыскал Брусилова в лечебнице Руднева, прикованным к постели после сложной операции.
Зачёсанные назад волосы его стали совсем седыми, как и усы. Высокий, выпуклый лоб придавал вид мудреца. Глаза очень внимательные, живые: в них сразу отражалось настроение Алексея Алексеевича; они засветились радостно, когда он увидел меня.
В небольшой палате генерал лежал один, и мы могли беседовать с полным откровением. Улыбаясь, Брусилов говорил мне, что во время войны его не оставлял вопрос: когда же получу своё? Даже неловкость испытывал: столько людей погибло, столько искалечено было при исполнении его приказов, а он, их начальник, словно заговорённый. Право, неудобно. А уж когда взял отставку и поселился в Москве, думать о своей порции металла перестал. Но в ноябре дом его, что неподалёку от штаба Московского военного округа, оказался в центре боевых действий. Стреляли из винтовок красные, а белые — даже из пулемёта. Повышибали стекла. А вечером 2 ноября мортирный снаряд пробил три стенки и разорвался в коридоре, который делил квартиру на две части. Осколки перебили Алексею Алексеевичу правую ногу ниже колена.
— Чей был снаряд? — спросил я.