– Идите-ка сюда, блюститель порядка! Смотрите! – Отодвинув занавеску, она тычет куда-то вниз искривленным пальцем: – Видите фонарь? Он не горит уже вторую неделю! И каждый раз, когда Эллочка вечером звонит нам, что идет домой, я вынуждена сидеть у окна и караулить ее, когда она сворачивает от метро! Ну не безобразие?
Я записываю в блокнот про потухший фонарь, а во мне самом загорается надежда:
– Вчера вы тоже ее караулили?
– Вчера Элла весь день была дома, готовилась к коллоквиуму.
Соседняя квартира на звонки не отвечает, ставлю в блокноте минус. За дверью следующей летят быстрые шаги с пришлепом, далекий голос кричит: “Иду, иду-у!” – и на пороге возникает девица лет пятнадцати, а может, восемнадцати, шут их теперь разберет, с мокрыми спутанными волосами, в махровом халатике не длинней обычной мужской рубашки.
– Ой, кто это? – говорит она с легким испугом, близоруко вглядываясь в полутьму площадки.
Я представляюсь. Девица хрипловато смеется – полагаю, что над своим необоснованным испугом, и приглашает войти. Она усаживает меня в глубокое мягкое кресло, сама садится напротив, вытянув в мою сторону красивые длинные ноги, обутые в несуразные разбитые шлепанцы, больше, чем нужно, размеров на пять. Эти ноги меня раздражают, не как мужчину, разумеется, а как профессионала. Есть в криминалистике наука виктимология – о жертвах, способствующих совершению преступлений. Ну куда это годится: открывает дверь, не спрашивая, да еще в таком виде! Надо будет в следующий раз провести с ней беседу. Она тем временем извлекает из кармана халата большие круглые очки и становится похожа на сову.
– Черкизов? А, это такой противный старикашка с шестого этажа! Отвратный тип. Когда едешь с ним в одном лифте, он так смотрит, – сова передергивает плечами. – А еще норовит встать поближе и прижимается, прижимается! Однажды зазывал меня к себе, обещал угостить чем-то вкусным. Представляю себе это угощение! – Она грубо хохочет и закидывает одну свою длинную красивую ногу на другую длинную и красивую, при этом халатик ее разъезжается так, что моему обозрению предстает часть довольно чахлой, не до конца развитой груди. Ей откровенно любопытна реакция милиционера, но я не доставляю такого удовольствия, сидя с рассеянным видом и размышляя, что в те времена, когда нам преподавали виктимологию, эта наука была еще в совершенно младенческом состоянии. Спрашиваю:
– Сколько вам лет?
– Шестнадцать. А что?
– Молодой организм, – качаю я головой. – Боюсь, простудитесь.
Она снова хохочет, но уже не так уверенно.
– Когда вы последний раз видели Черкизова?
– Ну... месяц назад или больше.
– А вчера вы были дома?
– Вчера я была в Ленинграде. С классом, на экскурсии.
Я поднимаюсь, она капризно надувает губы:
– Вы уже уходите?
– Вечером зайду еще. Мне надо поговорить с вашими родителями.
– О чем это? – вскидывается она.
Я выдерживаю мстительную паузу. Потом нехотя:
– Все о том же: о Черкизове.
– Да, а что с ним случилось? – наконец-то интересуется она.
– Его убили.
– Как?! – от ее веселости не остается и следа. Я не без злорадства отвечаю:
– Очень просто. Позвонили в дверь, он забыл спросить, кто там, и открыл. Жуткая история, – добавляю я, выходя на площадку и спускаясь вниз по лестнице. Она стоит в дверях побледневшая, судорожной рукой перехватив халатик у горла.
И так далее, и тому подобное. Я хожу из квартиры в квартиру, задаю вопросы. “Вы что-нибудь видели? Вы что-нибудь слышали? В котором часу вы гуляете с собакой? Когда ваш сын приходит с работы?” И не удивляюсь тому, что никто ничего не слышал, никто ничего не видел. Только количество вопросов может перейти в качество. Впрочем, может и не перейти. Я знаю, что в соседнем подъезде вот так же ходит с этажа на этаж Дыскин. А в следующем еще кто-то из участковых или сыщиков. И что, обойдя этот дом, мы начнем обходить соседние.