В последнее время Дане нравилось высматривать в чертах барона черты его сына. Ни седина, что, будто меловая пыль, отчасти скрыла полированное золото волос, ни изуродованные болезнью руки её больше не пугали. Дана давно завершила свою историю, и об Альрихе они больше не говорили. Теперь барон иногда просил её читать ему вслух просьба странная, учитывая, что зрение у него было превосходное. Дана не любила книг, этих бесполезных и громоздких предметов, не любила продираться сквозь нагромождения слов, поначалу ей казалось, что она ничего не понимает в цепляющихся одно за другое, как шестерёнки в часовом механизме, предложениях, но в их внутреннем звучании она с изумлением узнавала интонацию цветистых рассказов Альриха. А потом настал день, когда распахнулся смысл и это походило на то, как ей впервые удалось увидеть картины иного места и времени в недрах кристалла. На некий род ясновидения, доступный каждому человеку.
Ещё барон придумал себе такое развлечение: он взялся учить Дану обращаться с огнестрельным оружием. На её вопрос «Зачем?» ответил:
Конечно, оружие не защитит вас так, как тот смертоносный дар, которого вы, благодарение Богу, лишились если вообще обладали им когда-то, трудно, знаете ли, поверить. Однако, случись что, оружие даст вам небольшой шанс. Сказать по правде, совершенно смехотворный. Но иногда он решает всё, уж поверьте мне.
И достал из ящика стола «люгер» образца тысяча девятьсот восьмого года.
У вашего сына я видела такой же, не удержалась Дана. Или очень похожий.
«Парабеллум», сказал барон. Патроны запомните девять миллиметров, тоже «парабеллум». Латынь учили? Нет? Позор. «Готовься к войне». Перезаряжать и стрелять, большего от вас требовать неразумно, но уж это будьте любезны.
И началось то, что отдалённо напоминало Дане муштру в первые концлагерные дни. Она бесконечно разряжала и заряжала пистолет (больше всего мучений доставляло взведение затвора потные пальцы скользили по мелкой насечке, было неудобно и не хватало сил), подолгу стояла в углу кабинета, стараясь удерживать на мушке цифру «12» на напольных часах, а барон то разъезжал по комнате, то стучал по столу перстнем-печаткой, что носил на мизинце левой руки, и поучал с нараставшим раздражением, быстро переходя на брань:
Как вы стоите, танцевать собрались? Куда вас ведёт? Тяжёлый, говорите? Да уж, конечно, не из папье-маше. Тогда берите пистолет двумя руками. Не так, а вот так! Да не сжимайте рукоятку, будто душите кого, у вас же руки трясутся от напряжения. Ну вы и рохля! Обезьяну научить легче!
Дана молчала и думала, что, кажется, понимает, почему Альрих не ладит с отцом. Барон приказал установить в глубине сада, неподалёку от заброшенного деревянного домика быть может, чайного, мишень и по вечерам в сопровождении Даны выбирался из сумрака комнат никогда не позволяя ей толкать кресло (у особняка, стоявшего на пологом склоне, задняя дверь выходила прямо в сад, минуя, по счастью, необходимость в ступенях). В первый раз, когда Дана, обозлённая руганью хозяина дома, расстреляла почти всю обойму куда-то в сторону мишени, борясь с неожиданно сильной отдачей, барон закричал на неё:
Скверно, фройляйн! Крайне скверно, хуже некуда! Но не безнадёжно.
Взял пистолет и сделал три выстрела, один за другим, выбив в самом центре мишени три равноудалённых друг от друга отверстия, будто обозначив вершины равнобедренного треугольника.
Баронесса к «учебным стрельбам» относилась странно спокойно быть может, потому (подозревала Дана), что сама когда-то прошла через нечто подобное. Вообще, в её отношении к Дане появился легчайший намёк на теплоту, будто тонкий солнечный луч, неведомо как проникнувший в пустое и холодное запертое помещение.
Зато дочь её, Эвелин, внезапно Дану возненавидела. Дана поначалу и не подозревала, что Эвелин осталась «фройляйн фон Штернберг», и считала её вдовой, до тех пор, покуда недолюбливавшая молодую хозяйку кухарка не насплетничала, что Эммочка внебрачный ребёнок. В комнате Эвелин висело большое распятие, чёрное и лоснящееся. Выражение лица у Эвелин было монашеское. Про своего отца она говорила: «Он окончательно выжил из ума». С матерью изредка невнятно спорила о чём-то. Дану Эвелин игнорировала, холодно и отточенно, так, что унижало это куда больше, чем даже преисполненные самого ядовитого презрения слова. А однажды молодая женщина едва не столкнулась с Даной в дверях одной из комнат и тогда чуть дрогнув тонкими ноздрями и глядя поверх макушки девушки (очень высокая и, подобно Альриху, изящно-длиннокостная, Эвелин была значительно выше Даны, и даже это порой казалось для той унизительным) негромко, с брезгливой тщательностью произнесла: