И стыдно даже. Подсунут тебе голую фразу: твое личное, мол, дороже общественного. Шкурные интересы! И ты сразу скис. Это еще ладно. А то яриться начинаешь на самого же себя. Так и со мной было.
Шел я из конторы и думал: как же это я не заметил, что омещанился! Мне, потомственному рабочему – и начинать разговор не с работы, а с квартиры, с ругани! Уперся я рылом в бытовое корыто, вот в чем суть. А я думал, что тещу победил. Нет, она меня одолела: прилипла ко мне ее расчетливость, как репей, и по миру за мной пошла. И я стал противен самому себе, и мне трудно было заходить домой: что я скажу Наташе? Утешать ее, врать, что все будет хорошо, то есть получим дом, я не мог. Убеждать ее в том, что главное жизнь не в удобстве, а в труде, и все такое прочее?.. Но зачем? Разве она сделала мне хоть один упрек за этот барак? Я вспомнил, как она испуганно и растерянно умолкла, когда рабочий вел нас к бараку. Я видел, как она глотала слезы в комнате и шептала мне: «Ты – хороший», точно извинялась передо мной за свою слабость. Ну что я ей скажу?
Прихожу, а та комната вроде бы уж и не та; теперь она прибрана, и словно все повеселело: на окнах занавесочки, кровать под голубым покрывалом, над кроватью висит картина «Неизвестная» Крамского, из «Огонька» вырезала, и то место в дощатой перегородке, где были большие щели, завешено ковриком.
Наташа возле порога сидит на скамеечке и расчесывает и прихорашивает ту самую девочку, которая смотрела в щель сквозь перегородку. А рядом тазик с водой, где вымыта была эта девочка. И дочка наша спит посреди кровати.
– Молодец, – говорю, – Наталья. Сейчас я кроватку для Люськи смастерю. – А про то, что Редькин сказал, и не заикаюсь. И она молчит. Каждый свое делаем и молчим.
Под вечер уже с улицы донеслось хриплое пение: «Кээк умру я, умру ды пыхаронят меня…» Потом кто-то загрохал сапогами по коридору, и в дверях наших появилась волосатая личность в расстегнутом пиджаке и в замызганной рубахе. Это был наш сосед кузнец Сергованцев. Ухватился руками за косяк и любезно эдак осклабился:
– А, соседушек бог послал! Добро пожаловать к нашему шалашу.
А дочка подбежала к нему и дернула его за полу. Он ажно удивился:
– Дочка! Кто же тебя так убрал-то? – И вроде бы протрезвел в минуту. Присел у порога на пол, стал гладить ее по голове и приговаривать: – Пожалели тебя, значит. Эх ты, моя сирота-сиротинушка! Вы уж извините за беспокойство. Мать схоронили, вот она и прибивается, как ярочка, к чужому табуну.
– А что с ней? – спросила Наташа.
– Аппендицит! Хватились поздно. Везти на операцию, а дороги нет. Пока на этой чертовой волокуше везли – она и скончалась.
Кузнец ушел, а я снова за свои раздумья. Все мои мысли как бы разбились на две группы. Первая кричала: «Ты омещанился! Ты поддался бытовой трудности!» А вторая спрашивала: «А в чем виновата жена? Разве она в этот барак ехала?».
– Но ведь бывают же временные трудности? – перебил я Силаева.
– Вот-вот! – с живостью подхватил он. – Я тогда точно так и думал. Мол, какого черта в самом деле – это же временная трудность! Очень удобный сучок, за который мы часто хватаемся. Но подо мной он тогда сразу обломился. Для директора леспромхоза и для вас – это все временные трудности. А для кузнеца Сергованцева какие ж это временные, когда из-за них он жену свою похоронил? Дочь его на всю жизнь сиротой осталась!
Он машинально протянул руку к тому месту, где стояла водка и, не найдя ничего, смущенно кашлянул, затем взял папиросу и долго молча курил, опершись подбородком на колени.
– Может, вам не интересно все, что я рассказываю? – спросил он раздумчиво, не глядя на меня.
– Нет, почему же? Рассказывайте, пожалуйста, – попросил я его.
– Ну, хорошо, я постараюсь покороче, – сказал он, поднимая голову.