Патрик Кензи, великий сыщик, способный довести женщину до невменяемого состояния. Ай да Патрик! Может быть, для полноты картины пойти домой да изнасиловать монахиню?
Симона перевернулась на бок и заговорила – невнятно, потому что губы ее по‑прежнему были прижаты к диванной подушке:
– Вы работаете на них... Я говорила Дженне, что она дура, раз доверилась вам и этим жирным белым политиканам... Никто из них пальцем не пошевелит, чтобы помочь черному... Я подумала, что... раз вы получили от нее то, что вам было надо, то теперь...
– ...избавлюсь от нее, – сказал я.
Она еще плотнее уткнулась лицом в подушку, И снова раздались сдавленные гортанные звуки. Через несколько минут Симона сказала:
– Я позвонила ему, потому что представить себе не могла, что человек...
– Кому? – перебила ее Энджи. – Кому вы позвонили? Сосии? Это был он?!
Она затрясла головой, а потом вдруг кивнула:
– Он сказал, что все уладит... что вправит ей мозги, объяснит что к чему. Вот и все. Я представить себе не могла, что человек может так поступить с собственной женой...
Женой?
Симона посмотрела на меня:
– Она бы никогда не победила... С ними ей было не совладать... Не ей бы с ними бороться... Не ей...
Я сел на пол у дивана и протянул ей снимок:
– Это Сосия?
Она взглянула, кивнула и вновь зарылась лицом в подушку.
– Симона, – спросила Энджи, – где все остальное? В банковском депозитарии, в сейфе Дженны?
Симона покачала головой.
– А где же? – спросил я.
– Она мне не говорила. Всегда повторяла только: «В надежном месте». И еще объяснила, что специально держала одну фотографию в банке, чтоб сбить их со следа.
– А что там было еще, Симона?
– Дженна говорила – «всякая пакость» и в подробности не вдавалась. А если я начинала допытываться – сердилась. Что бы там ни было, каждый раз, когда у нас заходила об этом речь, для нее это всегда была встряска. – Симона подняла голову, посмотрела мне за плечо, словно кто‑то стоял в дверях. – Дженна! – сказала она и вновь разразилась рыданиями.
Тело ее содрогалось в конвульсиях так неистово, что я понял – в ней немного осталось. Я нанес ей тяжкую рану, а весь прочий ущерб на много дней и лет вперед причинила себе она сама. И потому я позволил своему гневу уйти, улетучиться, испариться, и, когда он освободил мое тело и душу, я увидел перед собой на диване лишь сотрясающегося от рыданий человека. И, протянув руку, я коснулся ее плеча.
– Не трогайте меня! – отпрянула она.
Я убрал руку.
– Что ты расселся здесь, белая сволочь?! Убирайся из моего дома вместе со своей потаскухой!
Энджи шагнула к ней, но остановилась, на секунду закрыла глаза, потом взглянула на меня и кивнула.
Говорить больше было не о чем, и мы ушли.
Избегая всяческих разговоров о Симоне Анджелайн и о сцене, разыгравшейся у нее в квартире, мы уже одолели половину расстояния до Бостона, когда Энджи выпрямилась и с такой силой ткнула пальцем в кнопку моего плеера, что кассета вылетела из гнезда и упала на пол. И к тому же еще – на середине «Шайн э лайт». Настоящее святотатство.
– Подбери, – сказал я строго.
Она послушалась и швырнула ее в кучу других кассет.
– Неужели ничего, кроме этого старья? – спросила она, роясь в моей фонотеке.
– Поставь Лу Рида, – посоветовал я. – Это в твоем духе.
Она послушала «Нью‑Йорк» минут пять и кивнула одобрительно:
– Вот это нормально.