Получалось так, что сам Миша, расходуя в ноль жизненные силы на создание модели, не отражался нигде. Несуществование вызывало в Мише мистический страх, в его глазах картина выглядела примерно так: он, связанный и немой, постепенно растворяется, становится прозрачным, но в то же время есть что-то, принимающее его форму и выдающее себя за него, что нагло разрастается и смеётся ему в лицо.
Он решился рассказать о своих переживаниях Профессору. Тот обыкновенно говорил с ним поощрительными фразами и в целом был добр и внимателен. Старик настоятельно требовал, чтобы недавний аспирант не тушевался и без опаски общался с ним и прочими новыми для него людьми, как с равными, то есть учился держать себя среди сильных. Таким образом Профессор, похоже, старался уверить Крымского, что является ему другом, хотя иногда льстил слишком топорно, чем изрядно его смущал.
Выслушав Мишу, Профессор заметил, что существование самого Миши по элементарным философским понятиям в принципе под большим вопросом. Соответственно, его желание выбирать, чем именно отражаться в текущем моменте, весьма наивно, поскольку текущий момент явление стихийное, и быть ему полезным можно, только приняв форму недостающего фрагмента пазла, если не он, то кто-то другой это сделает, самостоятельно же придуманные формы бесполезны и в пазл не подойдут. Вдобавок Профессор пристыдил Мишу рабочим классом, включая его родителей, чьи отражающиеся модели, в отличие от доставшейся ему, были куда менее гибкими и приятными.
В конце этого доверительного разговора Миша получил совет провести ревизию мысленного капитала, в первую очередь, забыть о гипотетическом Я и полностью отождествиться с отражением.
Совет был принят, однако даже у отражения остались свои переживания, да и полностью подавить свою природу Крымскому не удалось.
Внешне жизнь Миши, подобно жизням большинства успешных людей, утратила свою дискретность. Он перестал считать дни до отпуска, праздника, выходных; да и разница между днём и ночью стала менее принципиальной. Любое из мгновений новой жизни несло в себе всё то, чего раньше приходилось ждать от дней «особенных», лишь потому «особенных», что так извещал календарь.
Мише нравилось, что успешные люди общались с ним на равных, многие из них даже хотели стать его друзьями. Но в самих этих людях, как ранее в себе самом, Миша разочаровался; ничего, кроме хронической усталости и, как следствие, поверхностности, в них не было.
В отсутствие задач, которые образовательная система ставит перед аспирантом, Миша даже почувствовал ослабление умственных способностей. Но этот нюанс его не огорчил, поскольку в нём он не без оснований распознал признак своего рода эволюции из человека исполнительного, покладистого в персону великосветскую, правящую.
И всё же различия между старой и новой жизнью ощущались им не столь явно и не в тех местах, где он сам ожидал их почувствовать. Случившиеся перемены настигли Мишу нахрапом и не стоили ему вовсе никакого труда, вследствие чего он не имел возможности оценить их по достоинству. Ценность всех приобретений показалась ему надуманной.
Перемалывая остатки припанкованного романтизма, он нередко вспоминал Маришку свою первую и единственную девушку из общежития, вечно смеющуюся, с милой, но слегка почерневшей от кариеса, щербинкой между двух передних зубов. Он давно уже не держал на неё зла, хоть она и бросила его ради раздутого метаном2 старосты этажа. Тот принимал стероиды, но до спортзала не доходил, поэтому просто толстел и покрывался прыщами на спине. Первое ему, безусловно, нравилось, потому что весь студсовет состоял из больших ребят. Набрав массу, он легитимизировал свою власть на этаже и сумел покорить Маришку.
Копаясь в памяти, Миша любил возвращаться в комнату «101», с плакатом Цоя и ковром на стене, пустыми банками на подоконнике и оконной рамой, утеплённой ватой под скотчем. В сцене, проигрываемой раз за разом в его голове, он пытался делать домашнее задание, а Маришка ему мешала сосредоточиться, прыгая перед ним на кровати, одетая в его же футболку и шорты. Теперь ему было с кем её сравнивать, но Маришка оставалась в топе.
Он продолжал сравнивать и всё больше удивляться: пружинистая кровать из общежития, жёсткость которой достигалась засунутым под неё обломком шифоньера, дарила не менее качественный сон, нежели огромное ложе в загородном доме; «Жигулёвское» в парке пьянило точно так же, как Château Lafite 1865 года на набережной в Монте-Карло; стрелки китайской реплики G-Shock крутились с той же скоростью, что и у Patek Philippe, и этот ряд он мог продолжать до бесконечности. Правда, ко всему перечисленному прилагался уже другой, более приятный антураж, но и он не покрывал разницы в цене.