Эту бумагу ветеран переслал ему с повелением немедленно явиться в монастырь.
И приписка снизу: «Вспомни Трескунчика».
Как будто Тойра мог забыть! В конце концов тот бой, который так искусно изобразил Найдёныш, оказался для Трескунчика последним; рана, загноилась, начался жар, Трескунчик бредил… он так и не пришел в себя. А в бреду кричал, захлебываясь собственным ужасом: «Не надо меня делить!»
Тойра, в то время — армейский исповедник, год спустя вернулся в Иншгурру и занялся поисками Носителей.
И главное: из всех, кто участвовал в памятном сражении у Гнутой Скалы (которая так четко изображена на рисунке!), умел рисовать — именно Трескунчик.
Он был Носителем, но об этом не догадывался никто из его боевых товарищей, даже он сам — не догадывался. И когда заболел той проклятой лихорадкой — умер, хотя лечили Трескунчика не самые худшие врачеватели. Ибо Носитель, начавший вспоминать о том, что он только часть чего-то большего, — рано или поздно умирает. человеческое сознание оказывается не в состоянии «переварить» воспоминания Преданного Забвению — вот какой невеселый каламбур получается.
Подобное происходило не только с Трескунчиком; вдоволь настранствовавшись по Иншгурре, Тойра узнал еше о двух случаях «лихорадки». С тем же исходом.
Вот только потерять Найдёныша он не имеет права! Теперь, когда знает о Носителях едва ли не больше любого другого человека, в Отсеченном, когда начинает догадываться, что делать и с Носителями, и с Лабиринтом, — теперь нельзя ошибиться. Искать следующее воплощение Носитетеля бывшего когда-то Трескунчиком, возможно, придется слишком долго. Даже с учетом Тойриной догадки, что, вопреки легендам, Носители заново воплощаются в Ллаургине примерно в одних и тех же местах. Точек воплощения должно быть семь, он вычислил пока только три. Одна из них — Тайдонский округ, оттуда родом был Трескунчик, там же Тойра нашел мальчика, который сейчас безжизненно лежит на постели Ог'Тарнека.
— Не надо меня делить!
Из-за занавески, отделяющей спальню отца настоятеля от гостиной, доносятся звуки флейты — негромкие, баюкающие, умиротворяющие.
И потому резкий, властный ритм, который Тойра начинает отстукивать на крышке махонькой тумбочки рядом с изголовьем кровати, кажется неуместным. Позванивает металлическая кружка, подпрыгивают священные статуэтки зверобогов — Тойра прерывает на мгновение стук, чтобы поставить кружку на пол и смести фигурки туда же; потом продолжает. Флейта за занавеской сбивается на пару тактов, но играть не перестает.
Тойра улыбается («Молодец монах!») и принимается вплетать в рваный ритм стучанья слова — строчка за строчкой, купает за куплетом.
— Яд из крови, яд из раны, яд из сердца — прочь!
Я не скрою, это страшно, если в двери — ночь;
если стонет, если молит, если шепчет: «Дай!»
но не стоит верить волнам. Жертвою — не стань!
Он придумывает их на ходу, увязывая одно слово с другим, как вяжет теплые носки любимому внуку бабушка: петли ложатся ровно, хотя где-то, возможно, нитка растрепалась, а где-то узелок попался. Но Тойре не до красивостей, в жесткий ритм он вплетает смысл, который должен просочиться через вязкую пелену Найдёнышевого беспамятства.
— Море вечно, ночь безбрежна, в небе вой зверей.
Ветер вещий веет-бредит: «Мне внемли скорей!
Знаешь, мальчик, ты игрушка, подчинись, смирись.
Нет — сломаем! Нет — разрушим!
Спину гни, молись!»
Ты не слушай, правда лжива.
Ночи — дверь закрой.
Вот что: лучше расскажи-ка,
как ты жил, герой.
Слушай душу, верь лишь сердцу,
остальное — прах!
Жар ли, стужа, — есть спасенье
в отблесках костра.