ЭДУАРД КУЗНЕЦОВ - Мордовский марафон стр 25.

Шрифт
Фон

Впрочем, кроваво-крестные судороги - слишком, как ни верти, дорогая цена за постижение романных глубин, равным образом и многолетнее заживо гниенье в "Мертвом доме" не облегчить кичливым сознанием, что зато теперь все детали былого каторжного быта ты видишь словно наяву и от затхлого острожного духа перехватывает горло. Как бы ты ни обмирал перед величием литературных гениев, вряд ли стоит, домогаясь сопричастности их опыту, канючить у судьбы корч и Голгоф, как, к примеру сказать, вряд ли стоит желать себе бесповоротной смерти ради того, чтобы, оказавшись в аду, убедиться в нечеловеческой прозорливости Данте... Но коль скоро ты там все же окажешься, то, румянясь на раскаленной сковороде или стеклянно леденея в сатанинском холодильнике, все будешь сопоставлять ад нынешний с тем, давним, дантовским - если только тебе будет до того, если твои мозги не расплавятся окончательно или не замерзнут.

Всякий арестант вмиг встрепенется... Впрочем, не всякий. Вот рассказывают, Мандельштама, цветаевского "Божественного мальчика", в последний раз видели в каком-то пересыльном лагере под Владивостоком. Оборванный, скрюченный доходяга с дряхлым провалившимся ртом и тусклыми застывшими глазами безумца, он рылся в помойках и спал возле них - из барака его выгоняли, чтобы не воровал хлеб... Как нет деревни и без своего юродивого - в соплях под лиловым носом, с гусино-красными распухшими ногами на рождественском снегу, - так нет зоны, даже и самой крохотной, на задворках которой не ютились бы закутанные в тряпье, смердящие призраки с воспаленными безумием глазами. Такой уже не встрепенется.

Почти всякий арестант вмиг встрепенется, услышав, что вот, дескать, в особом отделении каторжного острога середины того века пекли такой хлеб ("чистяк"), что ему и в городе завидовали, что за деньги можно было иметь свой стол, что там и водочка водилась и даже - с ума сойти! - девочки... Это на особом-то, в отделении для самых страшных преступников, так сказать, прадедушке нашего "спеца". Поневоле вздохнешь завистливо (конечно, не о кандалах и палках), вздохнешь и, вспомнив о слезах сокрушения и сострадания, которые, говорят, проливал над "Записками" сам Александр II, загоришься дерзостным намерением, не покушаясь на соревнование с всеохватной гениальностью и глубиной Достоевского, описать некоторые частности жизни правнука того каторжного острога: вот, дескать, там было то-то и то-то, а у нас совсем даже хуже, там так-то и так-то, а у нас и вовсе ни в какие ворота не лезет и т.д. И, казалось бы, ради Бога, - в меру сил и способностей... Да прослезится хоть кто-нибудь! К тому же в наши демократические времена можно не опасаться, что рукопись не допустят к печати на том основании, что лагерь изображен в ней не столь уж страшным, дабы трепетно ужаснуть читающую публику и тем отвратить ее от преступлений.*

* Тут автор тонко намекает на трудности с публикацией второй главы "Записок": председатель петербургского цензурного комитета противился ее появлению в "Русском мире" на том основании, что Достоевский не показал ужасов каторги и у читателей может создаться превратное впечатление о каторге, как слабом наказании для преступников.

Только не надо уподобляться Видоку, сделавшему достоянием широкой публики, а вместе с ней и тюремного начальства, некоторые из сокровенных тайн кандальников, чтобы не заслужить злобно-презрительного хрипа обвинения в предательстве арестантских интересов - чего бы то ни было ради: эфемерной ли славы, вящей ли занимательности на потребу праздному читателю, розового ли упования на реформаторскую милость слезливых на досуге монархов...*

* Писатель А.Мельшин дал прочитать "Мертвый дом" одному бывшему соузнику Достоевского. "Задавить бы его надо, а не читать, - злобно прохрипел тот, вместо того, чтобы умилиться. - За то его задавить надо, что он все арестантские тайны начальству выдал".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке