Тут у меня было сложилось несколько теплых страниц о Вальке, быть может, эмбрион повестушки, но беда в том, что нет у меня его стихов, а он-таки поэт по преимуществу, и писать о нем, не имея под рукой его стихов, никак нельзя. Правда, несколько штук я раскопал (кое у кого они тут хранились более десяти лет), но это относительно ранние и далеко не лучшие его вещи. Они у меня в двух экземплярах, один я приложу к этому письму: если мой заберут, то, может, твой сохранится. Это стихи года 1958-1960, так что, если они и попадут в руки тех, для кого они не писаны, Вальку это уже не страшно - дело-то ведь давнее.
Легко заметить, что тут много безвкусицы, от которой он до конца так и не избавился... да и как, где он мог пройти хорошую вкусовую школу? Нет-нет да и мелькнет штамп, есть и "красивости" - отголосок уголовной эстетики... Он знал об узости своей базы, но уже не пытался расширить ее, маскируя свою ограниченность "принципиальными" соображениями в духе интуитивизма, философии жизни Бергсона, Фильтена, Зиммеля... Он ссылался на них, имея о них, конечно, самое смутное представление (хотя и ухватив некую суть) и не желая признать, что они-то могли позволить себе роскошь пренебрежения классическим наследием и логикой рационализма именно потому, что вполне владели ими.
Но натуры он богатейшей, у него не было лишь того, что недодало или отняло у него общество.
Мы с ним маялись вместе пять лет - с 1962 по 1967 год. Первый раз он отсидел девять лет, а во второй - десять. За всяческую болтовню, но в основном за стихи. Как пишутся стихи? Очень просто: сел - написал - сел... Правда, первые девять лет ему позже простили - реабилитировали.
В последние лагерные годы он несколько подался: обрюзг, унял, поскучнел... А вообще он беспутевщина, раблезианец, веселый враль (ведь поэт же!), обжора и скареда... Но ему ни одно лыко не идет в строку, ибо ярко самобытен чуть ли не в каждом жесте и слове. Мне хотелось бы рассказать о нем во всей его противоречивой сложности, как о всамделишном живом человеке, на чьем лице хаотическая пляска бликов света и тени, так смущающая всяческих пуристов, которых никогда не били резиновыми шлангами, не доводили голодом до пеллагры, не щупали задницу ("Ого, еще есть мясцо... - на лесоповал!"). Несмотря на всю свою мясистость, дух его надрывно трагичен. Однако его образ не вписывается в тот болезненно-артистический ряд, в котором Новалис держит за руку Ницше, а тот - Адриана Леверкюна. Скорее уж, вспоминаешь более земных, более полнокровных и более бездомных: гуляку, вора и висельника Вийона, Бодлера, Рембо, Хлебникова...
В 1969 году, получив письмо: "Сдыхаю с тоски, запился до свинства, словом перемолвиться не с кем...", я бросил все и, прихватив с собой Юрку, с единственной (заемной) сотней в кармане, покатил к нему в мрачный Новошахтинск - спасать от запоя и одиночества. Он, поверишь, разрыдался, увидев меня... Ради обратного билета нам с Юркой пришлось разгружать уголек, однако мы выкроили пятерку на памятный снимок (пришлю тебе ближайшим письмом). Тогда же я записал его на магнитофон (тоже заемный), но в декабре 1969 года, узнав, что пленкой заинтересовались органы, уничтожил ее (ибо известность - это хорошо, но третий срок - плохо).
Валек - ходячая трагедия и вместе с тем анекдот. Я и жалел его до слез, и хохотал до колик. Вот тебе характерная сценка. Он только-только вернулся со свидания и тут же нырнул под одеяло, сказавшись больным, а на другой день я узнал, что пришли с вечерней смены работяги, глядь, а Валек сидит на койке, увязнув зубами в огромном, килограмма на два, шмате сала, который он, как выяснилось, ухитрился тайком пронести в зону. Я ему, хохоча: "Ты что же, Зэка, ночью-то?" А он: "Что же, днем, что ли? Сало ведь... Увидят - просить будут, а я ведь все равно не дам... Уж лучше ночью, чтобы не дразнить людей..." "Гуманно! Ну ладно, им не дашь, а мне-то? Я ли с тобой не делюсь?" - "Тебе дело другое...