И если бы не было Хрущёва в тот момент - тоже не была бы напечатана. Больше: если бы Хрущёв именно в этот момент не атаковал Сталина ещё один раз - тоже бы не была напечатана. Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62-м году, подобно явлению против физических законов, как если б, например, предметы стали сами подниматься от земли кверху или холодные камни стали бы сами нагреваться, накаляться до огня. Это невозможно, это совершенно невозможно. Система была так устроена, и за 45 лет она не выпустила ничего - и вдруг вот такой прорыв. Да, и Твардовский, и Хрущёв, и момент - все должны были собраться вместе. Конечно, я мог потом отослать за границу и напечатать, но теперь, по реакции западных социалистов, видно: если б её напечатали на Западе, да эти самые социалисты говорили бы: всё ложь, ничего этого не было, и никаких лагерей не было, и никаких уничтожений не было, ничего не было. Только потому у всех отнялись языки, что это напечатано с разрешения ЦК в Москве, вот это потрясло. Да, вот такая роль была Александра Трифоновича Твардовского.
В автобиографической книге "Бодался телёнок с дубом", наряду с похвалой, у вас были критические замечания в адрес Твардовского. Сейчас, двадцать лет спустя, как вы оцениваете личность и деятельность Александра Трифоновича?
Не точно и не верно сказать, что у меня в книге - похвалы и критические замечания. Я писал о Твардовском как о живом человеке, со всем, что в нём есть, и взлёты его, и падения его. Я смею сказать, что я создал портрет совершенно живого Твардовского, и ничего похожего не было сделано до меня, и ещё не знаю, будет ли после. Я очень его любил, и даже не специально я задавался целью создать портрет, но когда писал, то много думал о нём, и я считаю, что вышли не "критические замечания и похвалы", а живой памятник ему. Я видел, как Твардовский выполнял историческую задачу, попав в колёса чужой машины. Он был истинно народный, крестьянский поэт, и с этим здоровым крестьянским чувством он попал в ранний социалистический город, под колёса первых пятилеток. Имел личный литературный успех, а дальше его начали перемалывать вот эти колёса проклятого советского сорокалетия. Сорок лет его перемалывало, от 1930 года до 1970, до смерти. Совещания, заседания, звонки из ЦК, выговоры, партийные накачки, партийные обязательства, цензура, непрерывно давящая, тупая, идиотская цензура. У него были силы огромные, может быть богатырские, но всё это перемололо то сорокалетие. И ему вкладывалась эта партийная идея как оправдание его существования, иначе бы он жить не мог. И вот у него получилось раздвоение сознания - художественного сознания свободного поэта и партийного сознания впряжённого чиновника. И вот этот контраст и погубил его, потому что не может человек выдержать без потерь такое страшное напряжение, и целых сорок лет. У нас с ним были разногласия всегда тактические, он вёл многолетнюю, многодесятилетнюю линию и считал, что вот такая тяжесть и будет, а мы медленно, постепенно будем размачивать эту советскую глыбу. А я считал, что нужно мгновенно действовать, молниеносно. Я считал, что нужно сию же минуту, как только напечатали "Ивана Денисовича"... Ко мне обращались газеты - "Известия", "Правда", "Литературная газета" - дайте кусочек, дайте откуда-нибудь, хоть из неоконченной вещи. А у меня уже "Круг первый" был кончен, я мог давать отрывки из "Круга первого", предполагал давать сталинские главы, я хотел в "Современнике" ставить пьесу, захватить как можно больше плацдарма, им нельзя будет потесниться назад. Вот так я считал.