Смерть вернулась к своим обязанностям, и тело Быкадорова стало расползаться на глазах.
Кого он ждал? Кого хотели увидеть его мертвые глаза? И почему он придвинул к двери трюмо? Не для того же, в самом деле, чтобы защититься от кого-то. Хлипкое трюмо — слишком ненадежная преграда, даже Жека легко с ним справилась…
Ненавижу этот город. Ненавижу ночные смутные мысли.
С моей холодной рассудительностью нужно переквалифицироваться в алеуты и осесть где-нибудь на Аляске.
…Жека разбудила меня в час. В руках она держала доску.
— Откуда это? — спросила она.
— Из твоей квартиры. Она лежала на стенке, вот я ее и прихватила.
— Это не моя картина.
— Понятное дело, не твоя. Стиль не тот. Слишком мрачно для такой светлой личности, как ты.
— Прекрати издеваться! Откуда эта картина?
— Не знаю. Она стояла в комнате, когда я нашла Быка… — вспомнив о клятве, я умолкла.
— Почему ты ее не отдала?!
— Не знаю, — честно призналась я.
— Потому что она похожа на тебя, да?
— Ты тоже это заметила?
— Любой бы заметил! — в блекло-голубых глазах Жеки промелькнула некрасиво состарившаяся ревность. — Является в мой дом с твоим портретом и подыхает. А мне — расхлебывай.
— Жека, Жека! О чем ты говоришь? В любом случае — это не мой портрет… Доске не меньше двухсот лет. Это так, навскидку. Я думаю, даже больше.
— Правда? — Жека успокоилась и принялась рассматривать картину. Я присоединилась к ней. Несколько минут мы глазели на доску в полном молчании.
Теперь, при свете дня, портрет больше не производил мистического впечатления. Отличная работа старого мастера, только и всего. Или более поздняя стилизация под старых мастеров, но тоже отличная. Едва заметные брови девушки были удивленно приподняты, а глаза — широко распахнуты. Солнечный луч упал на картину, и в глазах девушки вдруг мелькнул тот самый потусторонний огонь, который я уже видела в застывших глазах Быкадорова.
— Что скажешь? — тихо спросила я у Жеки.
— Знаешь, мне кажется, что это очень ценная картина. Только я к ней не подойду…
— О господи, — я придвинулась к картине и принялась сосредоточенно изучать ее поверхность. — Меньше нужно Стивена Кинга читать. Тем более на ночь.
Никаких следов подписи; ничего, что указывало бы на авторство. Фигура девушки была скрыта белой мантией, сквозь огненно-рыжие волосы проглядывали крошечные стилизованные звезды — я насчитала их двенадцать. В правом нижнем углу картины, почти скрытый складками мантии, покоился лунный серп. Его пересекала полустертая латинская надпись: мне удалось разобрать только несколько слов: “…amica mea, et macula non…” Я развернула доску: тыльная поверхность была размашисто закрашена маслом. Толстый слой краски так потемнел от времени, что определить ее истинный цвет было невозможно.
— Что ты собираешься с ней делать? — спросила у меня Жека.
— Для начала дождемся Лавруху. Он ведь у нас крупный специалист по реставрационным работам. Определим, что это за картина и кому она принадлежит. А потом видно будет.
— Ты авантюристка, — Жека завистливо вздохнула. — И кончишь жизнь в Крестах. Учти, если твоя задница запылает, я от тебя отрекусь. Мне еще надо детей на ноги поставить… Ты ведь не хочешь ее присвоить, Катька?
— Конечно, нет. Просто…
Договорить я не успела. За окном раздался страшный грохот и чихание мотора. Это чихание я отличила бы от тысяч других: во двор торжественно въехал старенький снегиревский “Москвич”.
* * *
Снегирь ввалился в квартиру с целым коробом давленой земляники и бутылью мутного самогона. От него за версту несло сухими сосновыми иголками, смолой и олифой. Русые пряди Лаврухи выгорели, а лицо приобрело кирпичный оттенок.
— Ну, как вы здесь, бедные мои сиротки? — зычно спросил он, сгребая нас в охапку.